Культура
ЧТОБЫ ЛЮДИ СТАЛИ ЛЮДЬМИ...
25 сентября
- Олег Валерьянович, вы москвич, родились и выросли там. Кто были ваши предки?
- Прадед, отец Михаил, - священник, он, по-моему, работал в московской Клементовской церкви - единственной, кажется, в России церкви, посвященной Римскому папе Клементу. У отца Михаила было много детей. Дед, тоже Михаил, окончив семинарию, поехал принимать приход, но он всю жизнь любил рисовать... Вернулся он в Москву и говорит: "Родитель, я грешен - хочу быть художником". И тот благословил его, что же делать, но сказал: "Учти, у меня еще десять детей, их надо поднимать, выдавать замуж, поэтому помогать тебе я больше не смогу, давай сам". И дед поступил в Московское училище живописи, ваяния и зодчества. Жили трудно, он подрабатывал, делал кальки по заказу, потом с каким-то студентом купили дом-развалюху и сдавали его в аренду. Во время учебы он женился на моей бабушке Ольге Николаевне Тольской, которая взяла его фамилию Ильинская. Она была сирота, тоже из церковной среды. У них появился ребенок, это и была моя мама Ирина. Окончил дед училище с малой серебряной медалью, но остался еще на год, чтобы получить большую - и получил. А потом лет через десять окончил курсы повышения - одновременно с Бурлюком, с футуристами. Я понимаю, как ему было трудно, этому русскому разночинцу, воспитанному на Перове и Крамском, со всеми этими ребятами. У меня есть фотография: он, седой, среди этих новых художников. Но он не стыдился пойти усовершенствоваться... Он был типичный чеховский человек. Золотые руки. Строил и реставрировал церкви, дома при церквях, был честен, деловит, аккуратен, ценим подрядчиками. Вся Московская губерния усеяна его церквями, две есть в Москве. Помогал в строительстве храма Христа Спасителя. В конце жизни был хранителем Чудова монастыря в Кремле и, по преданию, наблюдал, как товарищи большевики, подготавливая монастырь к взрыву, сжигали книги. А потом храм Христа Спасителя был взорван, дед заболел и умер... Когда я вступил в пионеры и стал помощником партии (а это 1945, 1946 годы), к нам приходили люди в длинных пальто, снимали эти пальто, а там - ряса и крест. И мне, как пионеру, было страшно стыдно, я уходил, хотя бабушка моя объясняла, что так вести себя нельзя.
- Значит, любовь к живописи у вас от деда?
- Наверное, да. Но сейчас я увлекаюсь только глядением. А рисовать я бросил, дал себе слово и держу его. Сам бросил художественную школу... Мне было скучно, а однажды дали рисовать натюрморт, и я на фоне синего бархата обрисовал яблоко черной краской. Это был скандал, кричали про чуждые влияния и все такое. А я просто хотел, чтобы яблоко выпирало... Через много лет увидел Сезанна... Я, конечно, не сравниваю, но... Таланта у меня не было, а художником стать мог - голодным, но свободным...
- А кто была ваша мама?
- Мама училась в МГУ, хотя ее сперва туда не приняли как дочь потомственного почетного гражданина города Москвы. Там она и встретила отца, который приехал из Тбилиси учиться на этнологический факультет. Мама занималась сперва этнографией, а постепенно стала филологом-лингвистом, доктором наук, была редактором-составителем "Словаря языка Пушкина", написала учебник для учителей русского языка, в котором доказала, что русский язык - точнейшая наука, как химия или физика. Она рассказывала: орфография - это то, чем обозначается язык, как "А + В". Когда мы пишем формулу, мы ведь имеем в виду не буквы, а что-то другое. Предмет от наименования не меняется. У нас был друг дома, известнейший Реформадский, они с мамой были "антимарристы" - антагонисты Марра, такого Лысенко от филологии, автора учения о классовом происхождении языка. И на одной из лекций Реформадский сказал: "Язык не имеет никакого отношения к орфографии!" - и написал одно слово: "Озперанд". Повернулся и сказал: "Быстро прочтите". Все прочли: "Аспирант". Язык не подчиняется воле человека. Этим мама занималась, получила сильно по голове, затем инфаркт и так далее. Ведь первая языковая реформа, отменяющая яти и "i", была проведена после революции. И М. Шагинян кричала, что "Войну и мир" она не представляет без "i". А что изменилось? "Война и мир" осталась "Войной и миром"... Но главное мамино занятие - это был язык Пушкина, лексика его стихотворной речи, развитие от архаизмов (подражания Державину) к современной речи ("Онегин") - и снова, осознанно, к архаизмам в конце жизни - уже как к художественному средству (например, "Вновь я посетил...").
- Вы человек двух городов или по-прежнему москвич?
- Ощущение родины, конечно, есть. Питер - рабочая площадка. Он когда-то поразил меня в 1945 году. Я увидел европейский город - черный после блокады, форма, в которую было налито что-то чуждое (это чувствуется и теперь). Все было другое. Тупорылые трамвайчики, где сидели друг против друга, а не в затылок, как в Москве, другие батоны, булки, другие их названия... Другие голоса дикторов, фамилии артистов: Ефрем Флакс, а не московские Бунчиков и Нечаев... А когда я попал в Эрмитаж, у меня было ощущение, что я попадаю в какую-то прежнюю жизнь и она обороняет меня от неприятной действительности вокруг.
Живопись всегда заслоняла меня от какого-то враждебного, неуютного мира, хотя я никогда не был ни диссидентом, ни официозным человеком. Но было чувство неуюта: жэки, квитанции, милиция... А музеи - место эмиграции. Например, совершенно интуитивно я ежедневно ходил в Москве в Третьяковку. Был влюблен в эти залы, запахи, балясины, скрип полов... От нас же многое скрывали. И вдруг - маленький такой петербургский натюрморт - Добужинский! Оказывается, вот как можно! Потом ранние Кончаловский, Грабарь, Машков...
Когда я приехал в Ленинград после Школы-студии МХАТ работать, я неоднократно хотел сорваться и вернуться в Москву, но все время что-то мешало. Мать, отец и бабушка очень верили, что я буду артистом, а в БДТ поначалу были сплошные неудачи, просто панихида какая-то, было стыдно возвращаться. Но я все-таки решился. И тут Товстоногов: "Я знаю, вы хотите уехать, не делайте этого, вы мне очень нужны". Он чувствовал мое состояние и поддержал. А потом, когда начались успехи, уйти от Товстоногова было уже трудно. Вообще Гога был человек необычайно добрый при внешней жесткости. Он каждого пестовал. Вот мой пример. Ну первая маленькая роль в "Варварах". А потом "Океан". На "Океане" он подошел ко мне и сказал: "Поздравляю, Олег, вы лидер в этой тройке", - а тройкой были Юрский, Лавров и я.
До этого я был свободен, у меня все шло хорошо, но как только он мне сказал "вы лидер", у меня все пошло наперекосяк. Я стал улучшать свою роль, действовать по задачам, ночами интонировал - ужас какой-то! А потом - первая крупная и по-настоящему успешная роль - Андрей Прозоров в "Трех сестрах". И я понял, что мое амплуа - вот это, комплексующий интеллигент. А Гога дает мне после этого Ксанфа в "Лисе и винограде"! Я сыграл его хорошо, даже блистательно, сейчас не стыдно про это говорить, потому что дело было давно и я смотрю на себя как на другого человека. Он "растягивал" меня! "Ревизор", после этого - "Волки и овцы". Я видел "Волков и овец" в Малом театре и стал репетировать точно такого же Лыняева. И вдруг Гога мне говорит: "Это все правильно, но скучно. Лыняев должен быть - как Эркюль Пуаро". И я играл с таким задором, мне было так интересно репетировать... У меня в это время на проспекте Мориса Тореза умирала мама, и каждую ночь мы с женой дежурили у нее, а утром я приходил на репетиции, хохотал, наслаждался ролью - и все хохотали. А в мозгу стучало: "Как можно, что ты за человек, мать умирает, а ты..." Ужас!
- Кроме Товстоногова и Эрвина Аксера, о котором вы говорили как-то как о втором значительном для вас театральном режиссере ("Наш городок", "Два театра"), какие режиссеры остались в вашей биографии?
- Роза Абрамовна Сирота. Она иногда делала гениальные подсказки, гениальные! Я с ней работал на спектакле "Беспокойная старость". Я играл там ужасную роль ученика-революционера, агитку. Текст - ужасающий: "Враг нарушил перемирие, надвигается на Петроград, уже взяты Псков и Нарва. Мы ответим контрударом. Наши отряды выступают немедленно..." Все мы с Розой сделали по действию, и вдруг она мне говорит: "Вы любите своих маму и папу?" - "Да, очень". - "Вам надо выработать чувство к Юрскому и Поповой - как к папе и маме. Вы - сирота, и когда Полежаев отдает вам ключ от квартиры и говорит: "Приходите", - это то же, что говорит вам отец: "Я буду тебя ждать", то же чувство..." Я помню, у меня умер отец в Москве, я мог остаться на три дня, но наутро после смерти папы шла "Беспокойная старость". Помчался в Ленинград. Ничего не соображал. Вышел на сцену. Юрский отдал мне ключ. Я посмотрел на него, пошел - и раздалась овация. Этого не было никогда. Овация! Ее в этом месте не было ни до ни после! Мое отношение к Юрскому-Полежаеву было обострено потерей отца, все сошлось - и на сцене, поднявшись над пьесой, над спектаклем, возник момент истины. Такое было у меня раз в жизни.
- А что вообще поддерживало вас в жизни?
- Когда я разошелся с первой женой Таней Дорониной после семи лет жизни, я почувствовал некий кайф от одиночества: у меня была двухкомнатная квартира на Торжковской улице, что было шиком в те времена, я был холост, очередь из замечательных женщин, приятели... А потом я встретил женщину, которую полюбил, которая мне очень помогла в моем существовании, все поменялось, дети...
- В 90-е вы были депутатом Думы. Как это время видится вам теперь?
- Это очень много мне дало. Мы же все жили, как микробы, пользуясь теми благами, которые были: выпить водочки, схалтурить в кино, пойти по бабам, порепетировать спустя рукава... Мимо меня прошел Бродский, который болтался тут по улицам, прошел Довлатов, хотя в знаменитый "Сайгон" я ходил... выпивал 200 г коньяку и уходил домой. 100 г коньяку и 50 шампанского - адмиральский. 100 на 100 - капитанский. А 150 шампанского и 50 коньяку - лейтенантский. Неинтересная жизнь. Спасался музеями, иногда книгами. Спасался интуитивно, в политику не лез, а Товстоногов был аполитичен по своей сути. Его политичность была в выборе пьес и в той правде, которую он пытался поселить на сцене, чтобы мы почувствовали ту неправду, которая нас окружает... Но когда я услышал речи Горбачева, Сахарова, у меня на многое открылись глаза. То, что сделали Ельцин со товарищи, было очень точно, хотя ведь в мире не было опыта по выведению социалистического общества в капиталистическое. Понимаете, реформы состоят из букв алфавита - от А до Я. В Прибалтике, Польше или Чехии все сделали от А до Я, а у нас Егор Тимурович Гайдар успел произнести только "А" и "Б" - и его сняли. Потому мы так сейчас и живем, что люди, находившиеся у корыта и лишавшиеся в результате реформ своих гигантских благ, устранили его и приостановили процесс. Недаром свою последнюю статью Гайдар назвал: "Реформы окончены. Забудьте". И сейчас мы ввергаемся в ту же систему, от которой ушли. А такие люди, как Щекочихин, Старовойтова, Маневич, Сахаров и многие другие... Где они? И народ потерянно тыркается и понимает, что тыркаться не за кем. И опять начинается апатия, которую мы уже проходили. Мы уже проходили это: запреты, единомыслие, позорные митинги. Все эти тоталитарные приспособления привели к развалу гигантской страны. А народ больше не выдержит, не только страна развалится - русский народ перестанет существовать вообще.
И Дума, и правительство, и президент не понимают ключевого значения культуры для развития страны. На 300-летие Петербурга было совещание в Большом тронном зале Эрмитажа: губернаторы, президент, и я был приглашен. Губернаторы говорили о том, что культура - это хорошо и надо улицы подметать, я попросил слова на две минуты. В руках у меня была тоненькая золотая книжечка. Пять страниц. Декларация о культуре, написанная Дмитрием Сергеевичем Лихачевым по моей просьбе. Там черным по белому написано все, что нужно делать, чтобы сохранить и умножить российскую культуру. В Белом зале я прочел последнюю строчку: "Существование отдельных государств и целых наций вне культуры - совершенно бессмысленно". И сел. Как вы думаете, кто-нибудь, включая министра культуры господина Швыдкого, подошел ко мне поинтересоваться этой книжечкой?..
- Накануне юбилея вы играете Воланда. Не боитесь?
- Нет! Роман - это же выдумка. "Вы вчера на Патриарших повстречались с сатаной", - говорит Мастер, но это говорит Мастер. Что такое сатана? Это некто, совращающий людей на зло. Что делает Воланд? Он сеет в людях сомнение в стране с ее квартирным вопросом и единственно верным учением... Он убивает Берлиоза - этого Емельяна Ярославского или Осю Брика, которые сеяли в умах атеизм. Бездомного превращает в профессора истории, который глубоко задумывается над историей религии. Стукача и наушника убивает и пьет его кровь. А остальных пугает на всю жизнь до смерти, чтобы запомнили. Он, наоборот, союзник Иешуа, только глубоко не воспринимающий многие его позиции. Но хотят они одного - чтобы люди стали людьми. И никакого отношения к сатане это не имеет, недаром Булгаков, происходящий из богословской семьи, избрал эпиграфом: "Я часть той силы, что желает зла, но вечно совершает благо".
Марина ДМИТРЕВСКАЯ
- Прадед, отец Михаил, - священник, он, по-моему, работал в московской Клементовской церкви - единственной, кажется, в России церкви, посвященной Римскому папе Клементу. У отца Михаила было много детей. Дед, тоже Михаил, окончив семинарию, поехал принимать приход, но он всю жизнь любил рисовать... Вернулся он в Москву и говорит: "Родитель, я грешен - хочу быть художником". И тот благословил его, что же делать, но сказал: "Учти, у меня еще десять детей, их надо поднимать, выдавать замуж, поэтому помогать тебе я больше не смогу, давай сам". И дед поступил в Московское училище живописи, ваяния и зодчества. Жили трудно, он подрабатывал, делал кальки по заказу, потом с каким-то студентом купили дом-развалюху и сдавали его в аренду. Во время учебы он женился на моей бабушке Ольге Николаевне Тольской, которая взяла его фамилию Ильинская. Она была сирота, тоже из церковной среды. У них появился ребенок, это и была моя мама Ирина. Окончил дед училище с малой серебряной медалью, но остался еще на год, чтобы получить большую - и получил. А потом лет через десять окончил курсы повышения - одновременно с Бурлюком, с футуристами. Я понимаю, как ему было трудно, этому русскому разночинцу, воспитанному на Перове и Крамском, со всеми этими ребятами. У меня есть фотография: он, седой, среди этих новых художников. Но он не стыдился пойти усовершенствоваться... Он был типичный чеховский человек. Золотые руки. Строил и реставрировал церкви, дома при церквях, был честен, деловит, аккуратен, ценим подрядчиками. Вся Московская губерния усеяна его церквями, две есть в Москве. Помогал в строительстве храма Христа Спасителя. В конце жизни был хранителем Чудова монастыря в Кремле и, по преданию, наблюдал, как товарищи большевики, подготавливая монастырь к взрыву, сжигали книги. А потом храм Христа Спасителя был взорван, дед заболел и умер... Когда я вступил в пионеры и стал помощником партии (а это 1945, 1946 годы), к нам приходили люди в длинных пальто, снимали эти пальто, а там - ряса и крест. И мне, как пионеру, было страшно стыдно, я уходил, хотя бабушка моя объясняла, что так вести себя нельзя.
- Значит, любовь к живописи у вас от деда?
- Наверное, да. Но сейчас я увлекаюсь только глядением. А рисовать я бросил, дал себе слово и держу его. Сам бросил художественную школу... Мне было скучно, а однажды дали рисовать натюрморт, и я на фоне синего бархата обрисовал яблоко черной краской. Это был скандал, кричали про чуждые влияния и все такое. А я просто хотел, чтобы яблоко выпирало... Через много лет увидел Сезанна... Я, конечно, не сравниваю, но... Таланта у меня не было, а художником стать мог - голодным, но свободным...
- А кто была ваша мама?
- Мама училась в МГУ, хотя ее сперва туда не приняли как дочь потомственного почетного гражданина города Москвы. Там она и встретила отца, который приехал из Тбилиси учиться на этнологический факультет. Мама занималась сперва этнографией, а постепенно стала филологом-лингвистом, доктором наук, была редактором-составителем "Словаря языка Пушкина", написала учебник для учителей русского языка, в котором доказала, что русский язык - точнейшая наука, как химия или физика. Она рассказывала: орфография - это то, чем обозначается язык, как "А + В". Когда мы пишем формулу, мы ведь имеем в виду не буквы, а что-то другое. Предмет от наименования не меняется. У нас был друг дома, известнейший Реформадский, они с мамой были "антимарристы" - антагонисты Марра, такого Лысенко от филологии, автора учения о классовом происхождении языка. И на одной из лекций Реформадский сказал: "Язык не имеет никакого отношения к орфографии!" - и написал одно слово: "Озперанд". Повернулся и сказал: "Быстро прочтите". Все прочли: "Аспирант". Язык не подчиняется воле человека. Этим мама занималась, получила сильно по голове, затем инфаркт и так далее. Ведь первая языковая реформа, отменяющая яти и "i", была проведена после революции. И М. Шагинян кричала, что "Войну и мир" она не представляет без "i". А что изменилось? "Война и мир" осталась "Войной и миром"... Но главное мамино занятие - это был язык Пушкина, лексика его стихотворной речи, развитие от архаизмов (подражания Державину) к современной речи ("Онегин") - и снова, осознанно, к архаизмам в конце жизни - уже как к художественному средству (например, "Вновь я посетил...").
- Вы человек двух городов или по-прежнему москвич?
- Ощущение родины, конечно, есть. Питер - рабочая площадка. Он когда-то поразил меня в 1945 году. Я увидел европейский город - черный после блокады, форма, в которую было налито что-то чуждое (это чувствуется и теперь). Все было другое. Тупорылые трамвайчики, где сидели друг против друга, а не в затылок, как в Москве, другие батоны, булки, другие их названия... Другие голоса дикторов, фамилии артистов: Ефрем Флакс, а не московские Бунчиков и Нечаев... А когда я попал в Эрмитаж, у меня было ощущение, что я попадаю в какую-то прежнюю жизнь и она обороняет меня от неприятной действительности вокруг.
Живопись всегда заслоняла меня от какого-то враждебного, неуютного мира, хотя я никогда не был ни диссидентом, ни официозным человеком. Но было чувство неуюта: жэки, квитанции, милиция... А музеи - место эмиграции. Например, совершенно интуитивно я ежедневно ходил в Москве в Третьяковку. Был влюблен в эти залы, запахи, балясины, скрип полов... От нас же многое скрывали. И вдруг - маленький такой петербургский натюрморт - Добужинский! Оказывается, вот как можно! Потом ранние Кончаловский, Грабарь, Машков...
Когда я приехал в Ленинград после Школы-студии МХАТ работать, я неоднократно хотел сорваться и вернуться в Москву, но все время что-то мешало. Мать, отец и бабушка очень верили, что я буду артистом, а в БДТ поначалу были сплошные неудачи, просто панихида какая-то, было стыдно возвращаться. Но я все-таки решился. И тут Товстоногов: "Я знаю, вы хотите уехать, не делайте этого, вы мне очень нужны". Он чувствовал мое состояние и поддержал. А потом, когда начались успехи, уйти от Товстоногова было уже трудно. Вообще Гога был человек необычайно добрый при внешней жесткости. Он каждого пестовал. Вот мой пример. Ну первая маленькая роль в "Варварах". А потом "Океан". На "Океане" он подошел ко мне и сказал: "Поздравляю, Олег, вы лидер в этой тройке", - а тройкой были Юрский, Лавров и я.
До этого я был свободен, у меня все шло хорошо, но как только он мне сказал "вы лидер", у меня все пошло наперекосяк. Я стал улучшать свою роль, действовать по задачам, ночами интонировал - ужас какой-то! А потом - первая крупная и по-настоящему успешная роль - Андрей Прозоров в "Трех сестрах". И я понял, что мое амплуа - вот это, комплексующий интеллигент. А Гога дает мне после этого Ксанфа в "Лисе и винограде"! Я сыграл его хорошо, даже блистательно, сейчас не стыдно про это говорить, потому что дело было давно и я смотрю на себя как на другого человека. Он "растягивал" меня! "Ревизор", после этого - "Волки и овцы". Я видел "Волков и овец" в Малом театре и стал репетировать точно такого же Лыняева. И вдруг Гога мне говорит: "Это все правильно, но скучно. Лыняев должен быть - как Эркюль Пуаро". И я играл с таким задором, мне было так интересно репетировать... У меня в это время на проспекте Мориса Тореза умирала мама, и каждую ночь мы с женой дежурили у нее, а утром я приходил на репетиции, хохотал, наслаждался ролью - и все хохотали. А в мозгу стучало: "Как можно, что ты за человек, мать умирает, а ты..." Ужас!
- Кроме Товстоногова и Эрвина Аксера, о котором вы говорили как-то как о втором значительном для вас театральном режиссере ("Наш городок", "Два театра"), какие режиссеры остались в вашей биографии?
- Роза Абрамовна Сирота. Она иногда делала гениальные подсказки, гениальные! Я с ней работал на спектакле "Беспокойная старость". Я играл там ужасную роль ученика-революционера, агитку. Текст - ужасающий: "Враг нарушил перемирие, надвигается на Петроград, уже взяты Псков и Нарва. Мы ответим контрударом. Наши отряды выступают немедленно..." Все мы с Розой сделали по действию, и вдруг она мне говорит: "Вы любите своих маму и папу?" - "Да, очень". - "Вам надо выработать чувство к Юрскому и Поповой - как к папе и маме. Вы - сирота, и когда Полежаев отдает вам ключ от квартиры и говорит: "Приходите", - это то же, что говорит вам отец: "Я буду тебя ждать", то же чувство..." Я помню, у меня умер отец в Москве, я мог остаться на три дня, но наутро после смерти папы шла "Беспокойная старость". Помчался в Ленинград. Ничего не соображал. Вышел на сцену. Юрский отдал мне ключ. Я посмотрел на него, пошел - и раздалась овация. Этого не было никогда. Овация! Ее в этом месте не было ни до ни после! Мое отношение к Юрскому-Полежаеву было обострено потерей отца, все сошлось - и на сцене, поднявшись над пьесой, над спектаклем, возник момент истины. Такое было у меня раз в жизни.
- А что вообще поддерживало вас в жизни?
- Когда я разошелся с первой женой Таней Дорониной после семи лет жизни, я почувствовал некий кайф от одиночества: у меня была двухкомнатная квартира на Торжковской улице, что было шиком в те времена, я был холост, очередь из замечательных женщин, приятели... А потом я встретил женщину, которую полюбил, которая мне очень помогла в моем существовании, все поменялось, дети...
- В 90-е вы были депутатом Думы. Как это время видится вам теперь?
- Это очень много мне дало. Мы же все жили, как микробы, пользуясь теми благами, которые были: выпить водочки, схалтурить в кино, пойти по бабам, порепетировать спустя рукава... Мимо меня прошел Бродский, который болтался тут по улицам, прошел Довлатов, хотя в знаменитый "Сайгон" я ходил... выпивал 200 г коньяку и уходил домой. 100 г коньяку и 50 шампанского - адмиральский. 100 на 100 - капитанский. А 150 шампанского и 50 коньяку - лейтенантский. Неинтересная жизнь. Спасался музеями, иногда книгами. Спасался интуитивно, в политику не лез, а Товстоногов был аполитичен по своей сути. Его политичность была в выборе пьес и в той правде, которую он пытался поселить на сцене, чтобы мы почувствовали ту неправду, которая нас окружает... Но когда я услышал речи Горбачева, Сахарова, у меня на многое открылись глаза. То, что сделали Ельцин со товарищи, было очень точно, хотя ведь в мире не было опыта по выведению социалистического общества в капиталистическое. Понимаете, реформы состоят из букв алфавита - от А до Я. В Прибалтике, Польше или Чехии все сделали от А до Я, а у нас Егор Тимурович Гайдар успел произнести только "А" и "Б" - и его сняли. Потому мы так сейчас и живем, что люди, находившиеся у корыта и лишавшиеся в результате реформ своих гигантских благ, устранили его и приостановили процесс. Недаром свою последнюю статью Гайдар назвал: "Реформы окончены. Забудьте". И сейчас мы ввергаемся в ту же систему, от которой ушли. А такие люди, как Щекочихин, Старовойтова, Маневич, Сахаров и многие другие... Где они? И народ потерянно тыркается и понимает, что тыркаться не за кем. И опять начинается апатия, которую мы уже проходили. Мы уже проходили это: запреты, единомыслие, позорные митинги. Все эти тоталитарные приспособления привели к развалу гигантской страны. А народ больше не выдержит, не только страна развалится - русский народ перестанет существовать вообще.
И Дума, и правительство, и президент не понимают ключевого значения культуры для развития страны. На 300-летие Петербурга было совещание в Большом тронном зале Эрмитажа: губернаторы, президент, и я был приглашен. Губернаторы говорили о том, что культура - это хорошо и надо улицы подметать, я попросил слова на две минуты. В руках у меня была тоненькая золотая книжечка. Пять страниц. Декларация о культуре, написанная Дмитрием Сергеевичем Лихачевым по моей просьбе. Там черным по белому написано все, что нужно делать, чтобы сохранить и умножить российскую культуру. В Белом зале я прочел последнюю строчку: "Существование отдельных государств и целых наций вне культуры - совершенно бессмысленно". И сел. Как вы думаете, кто-нибудь, включая министра культуры господина Швыдкого, подошел ко мне поинтересоваться этой книжечкой?..
- Накануне юбилея вы играете Воланда. Не боитесь?
- Нет! Роман - это же выдумка. "Вы вчера на Патриарших повстречались с сатаной", - говорит Мастер, но это говорит Мастер. Что такое сатана? Это некто, совращающий людей на зло. Что делает Воланд? Он сеет в людях сомнение в стране с ее квартирным вопросом и единственно верным учением... Он убивает Берлиоза - этого Емельяна Ярославского или Осю Брика, которые сеяли в умах атеизм. Бездомного превращает в профессора истории, который глубоко задумывается над историей религии. Стукача и наушника убивает и пьет его кровь. А остальных пугает на всю жизнь до смерти, чтобы запомнили. Он, наоборот, союзник Иешуа, только глубоко не воспринимающий многие его позиции. Но хотят они одного - чтобы люди стали людьми. И никакого отношения к сатане это не имеет, недаром Булгаков, происходящий из богословской семьи, избрал эпиграфом: "Я часть той силы, что желает зла, но вечно совершает благо".
Марина ДМИТРЕВСКАЯ