Культура
Тревожить совесть!
28 сентября
ОН ПРИШЕЛ в этот дом на Фонтанке в самой середине 50-х. Пришел в театр, который принято было именовать «рожденным революцией» и у которого была своя славная история. Но к той поре почти все хорошее здесь подрастеряли, и Георгий Александрович свершил чудо...
Самое первое свое интервью у Товстоногова брал я в 1959-м. Был он уже вполне знаменит, отмечен дважды и Сталинской премией (впрочем, к тому времени уже не актуальной), и Ленинской (которая, наоборот, только входила в моду). Люди ломились в Пушкинский театр на ЕГО «Оптимистическую трагедию», ну а в БДТ, пожалуй, КАЖДЫЙ ЕГО спектакль становился, без всякого преувеличения, событием: и «Лиса и виноград», где столь мощно потрясали зал Ольхина с Полицеймако; и ставший легендой «Идиот», где миру явился не сравнимый ни с кем другим Смоктуновский; и «Варвары», где блистали Доронина, Стржельчик, Лебедев и Луспекаев; и «Горе от ума», где Юрский и Лавров как бы с ног на голову перевернули наше столь устоявшееся представление об этой «хрестоматийной» драме Грибоедова; и «Пять вечеров», где Шарко и Копелян в каждое мгновение сценического действа свой «роман жизни» раскрывали нам с такой пронзительной силой, что зритель не мог сдержать слез и даже в антракте его сердце продолжала рвать все та же, казалось бы, немудреная песенка: «Миленький ты мой, возьми меня с собою...» Режиссер обладал удивительной тайной: он умел совсем по-новому открывать нам даже хорошо известных актеров...
Да, Мастер был в самом расцвете сил (едва перешагнул за сорок), заслуженно купался в лучах славы, и какой, казалось бы, интерес ему, столь маститому, встречаться с только-только начинающим журналистом, которому редакция «Театрального Ленинграда» поручила сделать репортаж с репетиции «Гибели эскадры». Однако на мое робкое желание – включить в репортаж и беседу с создателем спектакля – Георгий Александрович откликнулся сразу и к интервью отнесся с той серьезностью, с тем уважением, которые (знаю это за долгие годы нашего общения) всегда выгодно отличали хозяина БДТ от его многих, менее именитых, коллег.
Помнится, в том нашем разговоре, когда я пытался передать свое ощущение от «Пяти вечеров» – об ошеломлении, испытанном на спектакле, о том, что, мол, там, в зале, стал понимать про жизнь нечто новое, – Мастер, выслушав мою сбивчивую речь, сказал задумчиво:
– Я – за спектакли-вопросы, потому что назначение театра, как мне кажется, заключается в том, чтобы растревожить человеческую совесть. И, если она после спектакля растревожена, это мне представляется самым значительным из того, что вообще может случиться в театре...
Не раз и не два потом вспоминал я эти слова, потому что чередовались годы и появлялись все новые и новые его работы, которые переворачивали душу, касались «самых-самых» ее струн. И уютный дом на Фонтанке становился все необходимее. И шли мы уже туда как в Храм. И, внемля тому, что происходило на сцене – в «Иркутской истории», или в «Мещанах», или в «Истории лошади», – опять испытывали потрясение. Наши сердца были уже навсегда обожжены талантом Мастера. В его лучших работах непременно присутствовало нечто неуклонно ТОВСТОНОГОВСКОЕ, никого не повторяющее...
Наверное, именно это обкомовцев и раздражало больше всего. Почти каждый его спектакль Смольный встречал в штыки. И, например, горькая история про «три мешка сорной пшеницы» тогдашних вождей, естественно, не устраивала. И трагическая – про Холстомера – тоже. Но эти спектакли на сцену хоть как-то прорвались, а вот потрясающую «Римскую комедию» партцерберы вообще так и не пропустили. Однажды главный в ту пору смольнинский «ценитель» искусства, Романов, раздраженно предложил Мастеру уйти из театра «по собственному желанию». Но у Мастера такого «желания» не было...
Да, болело сердце, и порой становилось очень трудно дышать от всего этого смрада, но он всегда помнил о верном зрителе БДТ, он счастливо ощущал особое дыхание своего зрительного зала – и поэтому снова и снова брал себя в руки, снова и снова ТВОРИЛ ИСКУССТВО.
Он размышлял:
– Когда зритель аплодирует, когда успех – конечно, приятно. Но все-таки высшая радость, когда какой-то зритель вдруг говорит, что после спектакля он долго не мог совладать с собой, что не хотелось домой, бродил по улицам, потому что на сцене что-то его задело... А если театр не решает нравственных проблем общества, если он не тревожит совесть своего зрителя, если не заставляет его задуматься и жить духовной жизнью своего времени, – такой театр, по моему глубокому убеждению, интереса не представляет...
***
ОДНАЖДЫ, летом 1976-го, я возжелал «подарить» ему актрису – мою приятельницу из Ташкентского драматического: очень талантливую Людочку Грязнову. Тогда их театр гастролировал на брегах Невы, и я уговорил Георгия Александровича посмотреть ее в спектакле. После вопрос был решен мгновенно: «Грязнову ждут на Фонтанке к началу ноября; двухкомнатную ташкентскую квартиру поменять на приличную питерскую вполне реально, на первый случай комната в актерском общежитии для нее приготовлена; главное – постараться из ташкентского театра уехать без скандала»...
Но скандал получился колоссальный, ибо, как назло, в Узбекистане случились вскоре Дни РСФСР, и туда в составе делегации работников российского искусства из Питера прибыл худрук Александринки, «народный» Игорь Олегович Горбачев. И заявился он первым делом в ЦК Компартии Узбекистана: «Пока вы тут ушами хлопаете, наш гангстер Товстоногов ваш национальный кадр преспокойно уворовывает!» В ЦК – паника: «Какой такой национальный кадр уворовывают? Грязнову?!» Тут же – грозный звонок в театр: «Директора и худрука – «на ковер», немедленно!» А в Ленинградский обком, на имя самого Романова, из Ташкента поступил грозный цекашный донос: он почти дословно повторял полные праведного гнева слова Горбачева по поводу «гангстера Товстоногова», который «уворовывает узбекские национальные кадры».
И осталась, увы, Людочка в Ташкенте... Что же касается Игоря Олеговича, то его за подлое наушничество Георгий Александрович вскоре прилюдно и весьма эффектно проучил. Это произошло на торжественном вечере, посвященном 225-летию Александринки.
Безвкусно пышный юбилей «старейшего драматического театра России», здорово утратившего под руководством худрука Горбачева былое свое величие, к четвертому часу празднества всех уже порядком притомил: славословию не было конца, Игорь Олегович получал все новые подарки и объятия. Георгий Александрович присутствовать здесь совсем не желал, но его уговорили зачитать так называемый адрес от ВТО... И вот выходит, раскрывает красную папку, без всяких эмоций проговаривает дежурные, пустые слова, папку закрывает и делает шаг вперед... Игорь Олегович со слащавой улыбкой бросается навстречу, тянется с объятиями, однако его руки беспомощно повисают в воздухе... Потому что Товстоногов, как бы не замечая юбиляра, строго глядя прямо перед собой, величественно пересекает сцену, ни на мгновение не замедляя шага и не повернув головы, оставляет адрес на столике и в звенящей тишине скрывается за кулисой... Это была оплеуха!
***
ДА, ОН МОГ быть жестким, даже – жестоким. Исповедуя в своем коллективе формулу «правления» в виде «добровольной диктатуры», мог порой незаслуженно обидеть актера. Но и попросить потом прощения мог тоже... Обожал вникать во все, поэтому часто беседовал, например, с Розенцвейгом, отвечавшим в БДТ за «музыку», или часами просиживал у главного художника Кочергина, или – в макетной, у Куварина. Вот и начиная работу над «Мещанами», сказал Куварину: «Володя, вам нужно учесть у Горького каждую ремарку. Чтоб всё – абсолютно точно. На сцене должна быть черная «пасть», которая засасывает...» И Куварин делал эту «пасть» – наклонный подиум, огромный черный буфет, потолок, нависающий над черным пространством... Вообще, «главный» обожал людей мастеровых, асов в любой профессии...
***
СО СТОРОНЫ он выглядел ну что ли монументальным, этаким мэтром, а на самом деле, вблизи, чаще всего оказывался удивительно «удобным» в общении, отнюдь не подавляющим своего собеседника, а совсем наоборот. Однажды мне очень повезло: зимой в пансионате провел с ним целых две недели. Всякий раз после обеда небольшой компанией мы располагались у камина, и Георгий Александрович, попыхивая неизменной сигаретой, рассказывал «байки». Ах, какие это были «байки»! Например, как на одном великосветском приеме в Лондоне степенный мажордом, громогласно извещавший о появлении очередного гостя, не справился с трудной для него фамилией «Товстоногов»: но, мигом узрев характерный «восточный» профиль, тут же находчиво провозгласил на весь зал: «Господин Абдурахман!..» А еще Георгий Александрович потрясающе выдавал анекдоты...
В общем, чувством юмора мэтр наделен был сполна. Всякие розыгрыши обожал. На «местных» актерских капустниках, в которых я обычно тоже принимал участие, живо реагировал, например, на такие куплеты:
Когда-то Толстиков Вам запретил «Деона»:
«Деон», мол, сделан по заказу Вашингтона...
Ну а Романову с евонными дружками
Не угодили Вы «пшеничными мешками»...
Поясню: «Деон» – это второе название «Римской комедии», о печальной судьбе которой в БДТ выше уже упоминал, ну а «пшеничные мешки» – несколько переименованная актерами пьеса Тендрякова, тоже опальная...
В специальной стенгазете (к которой я, как и к капустнику, в качестве автора тоже имел прямое отношение) под его очень давним фотоизображением (юный, худющий, на тбилисской улочке) значилось:
Я был тогда в красе и силе –
На радость всей моей родне...
Бараташвили, Джугашвили,
Басилашвили кровь во мне!
Он очень любил стихи Бараташвили:
...Этот синий, негустой
Иней над моей плитой.
Это сизый, зимний дым
Мглы над именем моим.
Нет, его Имя мглой не будет окутано никогда...
***
ХОРОШО помню тот яркий майский день: первый показ «Визита старой дамы», в ложе – улыбающийся Товстоногов. После худсовета вывел свой «Мерседес» на набережную Фонтанки, а через десять минут, перед Троицким мостом, выпустил руль из рук и упал на него, бездыханный...
Потом – панихида, у гроба – Алексей Герман:
– Правильно тут вспоминали о его наградах, о Золотой Звезде – все это верно. Но на каком сгустке боли у него это лежало! Истинные режиссеры творят только своею болью – и в результате разрываются сердца... Конечно, Горький для нас – великий писатель. Но существует проспект его имени, Дворец культуры, станция метро... И БДТ – тоже имени Горького. А для нас этот театр – Товстоногова. Именно так он и должен официально называться!..
Именно так театр теперь и называется...
***
Однажды он сказал: «В театре надо работать с таким ощущением, словно ты собираешься трудиться здесь по меньшей мере сто лет. Это ощущение не позволит тебе зависеть от отдельных спектаклей, от их успехов или, наоборот, неудач...»
Увы, Георгий Александрович успел прожить в этих стенах не сто лет, а только тридцать три...
Лев Сидоровский
Самое первое свое интервью у Товстоногова брал я в 1959-м. Был он уже вполне знаменит, отмечен дважды и Сталинской премией (впрочем, к тому времени уже не актуальной), и Ленинской (которая, наоборот, только входила в моду). Люди ломились в Пушкинский театр на ЕГО «Оптимистическую трагедию», ну а в БДТ, пожалуй, КАЖДЫЙ ЕГО спектакль становился, без всякого преувеличения, событием: и «Лиса и виноград», где столь мощно потрясали зал Ольхина с Полицеймако; и ставший легендой «Идиот», где миру явился не сравнимый ни с кем другим Смоктуновский; и «Варвары», где блистали Доронина, Стржельчик, Лебедев и Луспекаев; и «Горе от ума», где Юрский и Лавров как бы с ног на голову перевернули наше столь устоявшееся представление об этой «хрестоматийной» драме Грибоедова; и «Пять вечеров», где Шарко и Копелян в каждое мгновение сценического действа свой «роман жизни» раскрывали нам с такой пронзительной силой, что зритель не мог сдержать слез и даже в антракте его сердце продолжала рвать все та же, казалось бы, немудреная песенка: «Миленький ты мой, возьми меня с собою...» Режиссер обладал удивительной тайной: он умел совсем по-новому открывать нам даже хорошо известных актеров...
Да, Мастер был в самом расцвете сил (едва перешагнул за сорок), заслуженно купался в лучах славы, и какой, казалось бы, интерес ему, столь маститому, встречаться с только-только начинающим журналистом, которому редакция «Театрального Ленинграда» поручила сделать репортаж с репетиции «Гибели эскадры». Однако на мое робкое желание – включить в репортаж и беседу с создателем спектакля – Георгий Александрович откликнулся сразу и к интервью отнесся с той серьезностью, с тем уважением, которые (знаю это за долгие годы нашего общения) всегда выгодно отличали хозяина БДТ от его многих, менее именитых, коллег.
Помнится, в том нашем разговоре, когда я пытался передать свое ощущение от «Пяти вечеров» – об ошеломлении, испытанном на спектакле, о том, что, мол, там, в зале, стал понимать про жизнь нечто новое, – Мастер, выслушав мою сбивчивую речь, сказал задумчиво:
– Я – за спектакли-вопросы, потому что назначение театра, как мне кажется, заключается в том, чтобы растревожить человеческую совесть. И, если она после спектакля растревожена, это мне представляется самым значительным из того, что вообще может случиться в театре...
Не раз и не два потом вспоминал я эти слова, потому что чередовались годы и появлялись все новые и новые его работы, которые переворачивали душу, касались «самых-самых» ее струн. И уютный дом на Фонтанке становился все необходимее. И шли мы уже туда как в Храм. И, внемля тому, что происходило на сцене – в «Иркутской истории», или в «Мещанах», или в «Истории лошади», – опять испытывали потрясение. Наши сердца были уже навсегда обожжены талантом Мастера. В его лучших работах непременно присутствовало нечто неуклонно ТОВСТОНОГОВСКОЕ, никого не повторяющее...
Наверное, именно это обкомовцев и раздражало больше всего. Почти каждый его спектакль Смольный встречал в штыки. И, например, горькая история про «три мешка сорной пшеницы» тогдашних вождей, естественно, не устраивала. И трагическая – про Холстомера – тоже. Но эти спектакли на сцену хоть как-то прорвались, а вот потрясающую «Римскую комедию» партцерберы вообще так и не пропустили. Однажды главный в ту пору смольнинский «ценитель» искусства, Романов, раздраженно предложил Мастеру уйти из театра «по собственному желанию». Но у Мастера такого «желания» не было...
Да, болело сердце, и порой становилось очень трудно дышать от всего этого смрада, но он всегда помнил о верном зрителе БДТ, он счастливо ощущал особое дыхание своего зрительного зала – и поэтому снова и снова брал себя в руки, снова и снова ТВОРИЛ ИСКУССТВО.
Он размышлял:
– Когда зритель аплодирует, когда успех – конечно, приятно. Но все-таки высшая радость, когда какой-то зритель вдруг говорит, что после спектакля он долго не мог совладать с собой, что не хотелось домой, бродил по улицам, потому что на сцене что-то его задело... А если театр не решает нравственных проблем общества, если он не тревожит совесть своего зрителя, если не заставляет его задуматься и жить духовной жизнью своего времени, – такой театр, по моему глубокому убеждению, интереса не представляет...
***
ОДНАЖДЫ, летом 1976-го, я возжелал «подарить» ему актрису – мою приятельницу из Ташкентского драматического: очень талантливую Людочку Грязнову. Тогда их театр гастролировал на брегах Невы, и я уговорил Георгия Александровича посмотреть ее в спектакле. После вопрос был решен мгновенно: «Грязнову ждут на Фонтанке к началу ноября; двухкомнатную ташкентскую квартиру поменять на приличную питерскую вполне реально, на первый случай комната в актерском общежитии для нее приготовлена; главное – постараться из ташкентского театра уехать без скандала»...
Но скандал получился колоссальный, ибо, как назло, в Узбекистане случились вскоре Дни РСФСР, и туда в составе делегации работников российского искусства из Питера прибыл худрук Александринки, «народный» Игорь Олегович Горбачев. И заявился он первым делом в ЦК Компартии Узбекистана: «Пока вы тут ушами хлопаете, наш гангстер Товстоногов ваш национальный кадр преспокойно уворовывает!» В ЦК – паника: «Какой такой национальный кадр уворовывают? Грязнову?!» Тут же – грозный звонок в театр: «Директора и худрука – «на ковер», немедленно!» А в Ленинградский обком, на имя самого Романова, из Ташкента поступил грозный цекашный донос: он почти дословно повторял полные праведного гнева слова Горбачева по поводу «гангстера Товстоногова», который «уворовывает узбекские национальные кадры».
И осталась, увы, Людочка в Ташкенте... Что же касается Игоря Олеговича, то его за подлое наушничество Георгий Александрович вскоре прилюдно и весьма эффектно проучил. Это произошло на торжественном вечере, посвященном 225-летию Александринки.
Безвкусно пышный юбилей «старейшего драматического театра России», здорово утратившего под руководством худрука Горбачева былое свое величие, к четвертому часу празднества всех уже порядком притомил: славословию не было конца, Игорь Олегович получал все новые подарки и объятия. Георгий Александрович присутствовать здесь совсем не желал, но его уговорили зачитать так называемый адрес от ВТО... И вот выходит, раскрывает красную папку, без всяких эмоций проговаривает дежурные, пустые слова, папку закрывает и делает шаг вперед... Игорь Олегович со слащавой улыбкой бросается навстречу, тянется с объятиями, однако его руки беспомощно повисают в воздухе... Потому что Товстоногов, как бы не замечая юбиляра, строго глядя прямо перед собой, величественно пересекает сцену, ни на мгновение не замедляя шага и не повернув головы, оставляет адрес на столике и в звенящей тишине скрывается за кулисой... Это была оплеуха!
***
ДА, ОН МОГ быть жестким, даже – жестоким. Исповедуя в своем коллективе формулу «правления» в виде «добровольной диктатуры», мог порой незаслуженно обидеть актера. Но и попросить потом прощения мог тоже... Обожал вникать во все, поэтому часто беседовал, например, с Розенцвейгом, отвечавшим в БДТ за «музыку», или часами просиживал у главного художника Кочергина, или – в макетной, у Куварина. Вот и начиная работу над «Мещанами», сказал Куварину: «Володя, вам нужно учесть у Горького каждую ремарку. Чтоб всё – абсолютно точно. На сцене должна быть черная «пасть», которая засасывает...» И Куварин делал эту «пасть» – наклонный подиум, огромный черный буфет, потолок, нависающий над черным пространством... Вообще, «главный» обожал людей мастеровых, асов в любой профессии...
***
СО СТОРОНЫ он выглядел ну что ли монументальным, этаким мэтром, а на самом деле, вблизи, чаще всего оказывался удивительно «удобным» в общении, отнюдь не подавляющим своего собеседника, а совсем наоборот. Однажды мне очень повезло: зимой в пансионате провел с ним целых две недели. Всякий раз после обеда небольшой компанией мы располагались у камина, и Георгий Александрович, попыхивая неизменной сигаретой, рассказывал «байки». Ах, какие это были «байки»! Например, как на одном великосветском приеме в Лондоне степенный мажордом, громогласно извещавший о появлении очередного гостя, не справился с трудной для него фамилией «Товстоногов»: но, мигом узрев характерный «восточный» профиль, тут же находчиво провозгласил на весь зал: «Господин Абдурахман!..» А еще Георгий Александрович потрясающе выдавал анекдоты...
В общем, чувством юмора мэтр наделен был сполна. Всякие розыгрыши обожал. На «местных» актерских капустниках, в которых я обычно тоже принимал участие, живо реагировал, например, на такие куплеты:
Когда-то Толстиков Вам запретил «Деона»:
«Деон», мол, сделан по заказу Вашингтона...
Ну а Романову с евонными дружками
Не угодили Вы «пшеничными мешками»...
Поясню: «Деон» – это второе название «Римской комедии», о печальной судьбе которой в БДТ выше уже упоминал, ну а «пшеничные мешки» – несколько переименованная актерами пьеса Тендрякова, тоже опальная...
В специальной стенгазете (к которой я, как и к капустнику, в качестве автора тоже имел прямое отношение) под его очень давним фотоизображением (юный, худющий, на тбилисской улочке) значилось:
Я был тогда в красе и силе –
На радость всей моей родне...
Бараташвили, Джугашвили,
Басилашвили кровь во мне!
Он очень любил стихи Бараташвили:
...Этот синий, негустой
Иней над моей плитой.
Это сизый, зимний дым
Мглы над именем моим.
Нет, его Имя мглой не будет окутано никогда...
***
ХОРОШО помню тот яркий майский день: первый показ «Визита старой дамы», в ложе – улыбающийся Товстоногов. После худсовета вывел свой «Мерседес» на набережную Фонтанки, а через десять минут, перед Троицким мостом, выпустил руль из рук и упал на него, бездыханный...
Потом – панихида, у гроба – Алексей Герман:
– Правильно тут вспоминали о его наградах, о Золотой Звезде – все это верно. Но на каком сгустке боли у него это лежало! Истинные режиссеры творят только своею болью – и в результате разрываются сердца... Конечно, Горький для нас – великий писатель. Но существует проспект его имени, Дворец культуры, станция метро... И БДТ – тоже имени Горького. А для нас этот театр – Товстоногова. Именно так он и должен официально называться!..
Именно так театр теперь и называется...
***
Однажды он сказал: «В театре надо работать с таким ощущением, словно ты собираешься трудиться здесь по меньшей мере сто лет. Это ощущение не позволит тебе зависеть от отдельных спектаклей, от их успехов или, наоборот, неудач...»
Увы, Георгий Александрович успел прожить в этих стенах не сто лет, а только тридцать три...
Лев Сидоровский