Культура
Честь и Достоинство!
08 февраля
ОДНАЖДЫ Володина спросили: «А что это у вас все пьесы какие-то «сиротские»? Что ни героиня – то без родителей». Задумался: правда – все сиротские. И в «Фабричной девчонке», и в «Старшей сестре», и в фильме «Дочки-матери» – бывшие детдомовки... Впрочем, чему удивляться – ведь и сам вырос не дома. Жил в Москве, у родственников. В театре его, школьника, потрясали Шиллер, Островский, Чехов, в ЦПКиО – военный духовой оркестр. Из пионеров исключили за то, что над своей койкой приколол открытку с фотографией любимого артиста Качалова, а не Ворошилова или Буденного. Потом выперли из комсомола – за стихи «запрещенного» Есенина, которые он, молоденький сельский учитель, читал на уроках детям. Дальше – война. Рассказывал:
– Выходили из первого окружения, из второго... Тяготы войны я старался переносить терпеливо, как интеллигентный человек...
Медаль «За отвагу» заслужил еще в ту пору, когда награды давали редко. А последнее ранение, осколок от мины, получил в сорок четвертом: металл прошел между ребер и завяз в левом легком... В госпитале самой большой радостью оказалось радио:
– На спинку койки был намотан наушник. Я прижимал его к уху и слушал нечто напоминавшее музыку. Не слышал ее с самого начала войны, забыл, что она существует. Наушник потрясал просто звуками каких-то музыкальных инструментов, что там исполнялось – не разобрать. Но она была, она существовала, и это было счастье...
После Института кинематографии, где его пять лет наставляли, как писать сценарии, оказался в Ленинграде, на Студии научно-популярных фильмов:
– Бдительный начальник сценарного отдела из инородцев прощал только Маркса, Свердлова и меня. Поскольку я – бывший фронтовик, то редактировал секретные военные фильмы о правилах обматывания портянок....
Однажды приехал с Украины фронтовой дружок Коля Кылымник:
– Выпили мы, как договаривались на войне: молча, у порога, по граненому, закусили его арбузом, и я Коле рассказываю: «После ранения в легкое не мог дышать, казалось – вот-вот сыграю в ящик. Думал: «Ах, если бы мне дали прожить хоть год, как много успел бы за этот год сделать!..» С тех пор уже восемь лет минуло, а ничего стоящего так и не сделал...» Обсудили мы все это, а когда Коля уехал, я взялся за перо. Получилось несколько рассказов, которые составили книжку. Прочитав ее, завлит Пушкинского театра стал уговаривать меня, чтоб написал пьесу. А я знал, что пьеса (!) для театра (!) у меня не получится. Но из порядочности следовало что-нибудь сдать, хотя бы одно действие, дабы завлиту стало ясно: хочу, но не могу...
Однажды в общежитии «Скорохода», где обсуждали его книжку, комсомолки посоветовали написать «критический рассказ» о девице, которую «недавно выгнали с танцплощадки!»
– Познакомили меня с этой девицей, и она мне понравилась. И захотелось написать о ней и обо всем, что происходило вокруг, но – наоборот! Совсем н а - о -
б о р о т!.. Стал писать пьесу. Так появилась история про Женьку Шульженко, «фабричную девчонку». Однако ее «критическое направление ума» (а всего-то лишь называла вещи своими именами) вызвало в официальной критике негодование. Меня обвиняли в «искажении действительности», в «сгущении отдельных теневых сторон жизни», в том, что «замахиваюсь на вещи, очень дорогие для молодых современников», что «сею среди нашей молодежи семена нигилизма»...
Хорошо помню этот спектакль в питерском «Ленкоме», с Дорониной в главной роли, – как зал на слова героини то и дело отзывался овациями...
– Женька бесила власти потому, что по общей идеологической позиции была д р у г а я. Там говорилось про вранье, про показуху... Итак, «Фабричную девчонку» поносили за «очернительство» начальства и вообще действительности, за «критиканство». И я решил: напишу другую пьесу, где вообще не будет никакого начальства. Раньше в финале любой пьесы обязательно появлялся начальник (секретарь парткома, райкома, обкома) и все расставлял по своим местам: кого надо – наказывал, кому надо – указывал, кто заслужил – тех одаривал счастьем. Я же решил, что мои герои будут получать и радости, и горести не от «партии и правительства», а от таких же, как они, простых смертных... Каким-то образом, еще до того, как пьеса была поставлена, она попала в обком, и возникла формула, что мое творение – «злобный лай из подворотни», «неустроенные судьбы», «мелкотемье»... Так дальше и повелось: все, что я делаю, – «мелкотемье», «приземленность»... Однажды в мое полуподвальное семиметровое жилище, где я обитал с женой и сыном (побывав здесь, Назым Хикмет заметил, что его камера в турецкой тюрьме была больше), спустилась завлит БДТ Дина Морисовна Шварц: «Георгий Александрович просит дать ему вашу новую пьесу». Товстоногов решил ставить «Пять вечеров»...
О-о! Спектакль завораживал с первых мгновений, когда в затемненном зале по трансляции возникал густой, чуть хрипловатый голос Товстоногова: «Эта история произошла в Ленинграде, на одной из улиц, в одном из домов...» А какой актерский ансамбль – Шарко, Копелян, Лавров, Макарова... Где же автор подсмотрел своих героев, Ильина и Тамару, откуда донесся к нему этот щемящий душу мотив их разлуки и встречи?
– Тут я шел немножко и от своей жизни. Например, передал Ильину свои военные ощущения: «Ранило меня – трясусь в медсанбатской машине, прижался к борту. Осколок попал в легкое, чувствую: чуть наклонишься – и кровь хлынет горлом. Так, думаю, долго не проживешь, гроб. И только одна мысль была в голове: если бы мне разрешили прожить еще один год. Огромный год. Миллион вот таких бесконечных минут. Что бы я успел сделать за год! Я бы работал по шестнадцать, по двадцать часов в сутки. Черт его знает, может быть, я сумел бы сделать что-нибудь стоящее!»... Еще эпизод. Перед самым уходом в армию я познакомился с девушкой. Пришла она меня провожать. Сидим мы, новобранцы, в грузовых машинах, провожающие плачут, а она смотрит снизу и говорит: «Видишь, какая у тебя будет бесчувственная...» – и запнулась. Моторы уже тарахтят, плохо слышно. Кричу: «Что ты сказала? Не понял!» А она: «Я сказала: видишь, какая у тебя будет бесчувственная жена?» Уже ж е н а? Вот это да! Машины тронулись, она побежала вслед. Потом мотор что ли заглох, остановились. И она поотдаль остановилась, прислонилась к водосточной трубе. Опять поехали – она опять побежала. Потом отстала... В войну мы переписывались, а после все-таки поженились... В пьесе точно так же Ильин вспоминает о том, как его на фронт провожала Тамара...
А дивная песенка «Миленький ты мой, возьми меня с собою...», которая проходила через весь спектакль, определяя его особую тональность, – где Володин ее раскопал? Ведь именно после «Пяти вечеров» она стала так популярна...
– Эту песенку, когда мы собирались домашней компанией, замечательно пела Света Пономаренко, редактор с «Ленфильма»... Принимаясь за работу, Товстоногов сказал: «Буду ставить этот спектакль с волшебством». Как я понял позже, волшебство состояло в том, что он с непривычной подробностью рассказывал о людях, которые – по тем временам – вообще не стоили внимания: жалкие люди, неустроенные судьбы. Тем более что героиня спектакля была – опять же по тем временам – неуместная на сцене о д и н о к а я женщина. Зина Шарко играла замотанную, но гордую, надменно «советскую», но – одинокую, одинокую... Товстоногова вызывали в обком: «Почему она у вас одинокая? Вы что, имеете в виду, что после войны у нас стало меньше мужчин?» Георгий Александрович обкомовцев успокаивал: «Да нет, в финале они с Ильиным уже сидят рядом, непременно поженятся...»
Однажды Фурцева приехала в Питер запрещать «Пять вечеров». Перед началом второго действия в фойе вдруг спрашивает Володина: «Кто ваш любимый драматург?» – «Эдуардо де Филиппо!» Она возмутилась: «Вот ваша ошибка! Итальянский неореализм – не наша дорога!»... Когда вскоре Володина пригласили в Чехословакию, позвонила тоже Фурцева: «Ехать не рекомендую. Вам будут задавать провокационные вопросы, вам будет трудно на них отвечать, а если ответите, вам будет трудно возвращаться»... Да, вниманием ведомство Фурцевой его не обделяло. Так, например, по поводу «Старшей сестры» в Министерстве культуры сочли, что «Володин выступает против таланта». А по поводу «Назначения» – что «автор вбивает клин между народом и правительством»... В ЦК на встрече с драматургами Фурцева (она тогда была секретарем ЦК) наставляла: «Ваша ошибка, что вы обобщаете. В искусстве ничего не надо обобщать»... Конечно, партфункционеров его «обобщения» раздражали. Тот же интеллигент Лямин из «Назначения»: несмотря на все свои потешные терзания – талантлив, и за счет его ума процветает бесталанный начальник. Функционеры беспокоились: если бы такие, как Лямин, пришли к руководству, что сталось бы с ними? Однако Володин недоумевал:
– Зря беспокоились. Лямины тогда к руководству не приходили. Неуверенные в себе, боящиеся обидеть кого-то – эти комплексы были знакомы и мне. Я вообще тогда решил: чем откровенней о себе, тем, может быть, больше найдется людей, которые подумают, что это – про них...
Что, и Бузыкин из «Осеннего марафона» – это тоже сам Володин?
– Естественно. Там и мое идиотское безволие, и боязнь обидеть... Например, у меня тоже был сосед, который взял за правило рано утром, перед работой, приходить для «политических» разговоров. Отказать ему в этом я не мог и, когда сосед удалялся, ложился досыпать... Но писать о себе всерьез, с нахмуренными бровями, нельзя. О себе можно – только с юмором, что и пытаюсь делать...
Однажды он признался:
– С армейских лет меня не оставляло чувство преклонения перед женщиной...
В своих «полустихах» (как сам их называл) часто говорил о собственных «стыдах» за нашу неудавшуюся жизнь. Когда я спросил, в чем же эти его «стыды», нахмурился:
– Во многом. Например, не ходил на Красную площадь с теми, семерыми, против наших танков в Чехословакии... Когда наши танки вошли в Прагу – я был чех. Когда саперные лопатки опускались на головы девушек с проспекта Руставели – я был грузин. Когда пролилась кровь в Вильнюсе – я был литовец. Когда уничтожали Грозный – я был чеченец... А кто я по любви к Толстому, Достоевскому, Чехову, Пастернаку, к белым городкам с булыжными мостовыми, которые в войну мы прошли сначала с запада на восток, а потом обратно?..
Многие литераторы пытались объяснить, что есть счастье. Володин о счастье сказал просто: «Пустынное слово среднего рода»...
***
ОЧЕНЬ справедливо, что Александра Моисеевича Володина в самом конце его пути наградили театральной премией «Золотая маска» именно в номинации «За честь и достоинство»... Тогда же я написал: «С чего начинается Родина? С пера Александра Володина!» Лев Сидоровский
– Выходили из первого окружения, из второго... Тяготы войны я старался переносить терпеливо, как интеллигентный человек...
Медаль «За отвагу» заслужил еще в ту пору, когда награды давали редко. А последнее ранение, осколок от мины, получил в сорок четвертом: металл прошел между ребер и завяз в левом легком... В госпитале самой большой радостью оказалось радио:
– На спинку койки был намотан наушник. Я прижимал его к уху и слушал нечто напоминавшее музыку. Не слышал ее с самого начала войны, забыл, что она существует. Наушник потрясал просто звуками каких-то музыкальных инструментов, что там исполнялось – не разобрать. Но она была, она существовала, и это было счастье...
После Института кинематографии, где его пять лет наставляли, как писать сценарии, оказался в Ленинграде, на Студии научно-популярных фильмов:
– Бдительный начальник сценарного отдела из инородцев прощал только Маркса, Свердлова и меня. Поскольку я – бывший фронтовик, то редактировал секретные военные фильмы о правилах обматывания портянок....
Однажды приехал с Украины фронтовой дружок Коля Кылымник:
– Выпили мы, как договаривались на войне: молча, у порога, по граненому, закусили его арбузом, и я Коле рассказываю: «После ранения в легкое не мог дышать, казалось – вот-вот сыграю в ящик. Думал: «Ах, если бы мне дали прожить хоть год, как много успел бы за этот год сделать!..» С тех пор уже восемь лет минуло, а ничего стоящего так и не сделал...» Обсудили мы все это, а когда Коля уехал, я взялся за перо. Получилось несколько рассказов, которые составили книжку. Прочитав ее, завлит Пушкинского театра стал уговаривать меня, чтоб написал пьесу. А я знал, что пьеса (!) для театра (!) у меня не получится. Но из порядочности следовало что-нибудь сдать, хотя бы одно действие, дабы завлиту стало ясно: хочу, но не могу...
Однажды в общежитии «Скорохода», где обсуждали его книжку, комсомолки посоветовали написать «критический рассказ» о девице, которую «недавно выгнали с танцплощадки!»
– Познакомили меня с этой девицей, и она мне понравилась. И захотелось написать о ней и обо всем, что происходило вокруг, но – наоборот! Совсем н а - о -
б о р о т!.. Стал писать пьесу. Так появилась история про Женьку Шульженко, «фабричную девчонку». Однако ее «критическое направление ума» (а всего-то лишь называла вещи своими именами) вызвало в официальной критике негодование. Меня обвиняли в «искажении действительности», в «сгущении отдельных теневых сторон жизни», в том, что «замахиваюсь на вещи, очень дорогие для молодых современников», что «сею среди нашей молодежи семена нигилизма»...
Хорошо помню этот спектакль в питерском «Ленкоме», с Дорониной в главной роли, – как зал на слова героини то и дело отзывался овациями...
– Женька бесила власти потому, что по общей идеологической позиции была д р у г а я. Там говорилось про вранье, про показуху... Итак, «Фабричную девчонку» поносили за «очернительство» начальства и вообще действительности, за «критиканство». И я решил: напишу другую пьесу, где вообще не будет никакого начальства. Раньше в финале любой пьесы обязательно появлялся начальник (секретарь парткома, райкома, обкома) и все расставлял по своим местам: кого надо – наказывал, кому надо – указывал, кто заслужил – тех одаривал счастьем. Я же решил, что мои герои будут получать и радости, и горести не от «партии и правительства», а от таких же, как они, простых смертных... Каким-то образом, еще до того, как пьеса была поставлена, она попала в обком, и возникла формула, что мое творение – «злобный лай из подворотни», «неустроенные судьбы», «мелкотемье»... Так дальше и повелось: все, что я делаю, – «мелкотемье», «приземленность»... Однажды в мое полуподвальное семиметровое жилище, где я обитал с женой и сыном (побывав здесь, Назым Хикмет заметил, что его камера в турецкой тюрьме была больше), спустилась завлит БДТ Дина Морисовна Шварц: «Георгий Александрович просит дать ему вашу новую пьесу». Товстоногов решил ставить «Пять вечеров»...
О-о! Спектакль завораживал с первых мгновений, когда в затемненном зале по трансляции возникал густой, чуть хрипловатый голос Товстоногова: «Эта история произошла в Ленинграде, на одной из улиц, в одном из домов...» А какой актерский ансамбль – Шарко, Копелян, Лавров, Макарова... Где же автор подсмотрел своих героев, Ильина и Тамару, откуда донесся к нему этот щемящий душу мотив их разлуки и встречи?
– Тут я шел немножко и от своей жизни. Например, передал Ильину свои военные ощущения: «Ранило меня – трясусь в медсанбатской машине, прижался к борту. Осколок попал в легкое, чувствую: чуть наклонишься – и кровь хлынет горлом. Так, думаю, долго не проживешь, гроб. И только одна мысль была в голове: если бы мне разрешили прожить еще один год. Огромный год. Миллион вот таких бесконечных минут. Что бы я успел сделать за год! Я бы работал по шестнадцать, по двадцать часов в сутки. Черт его знает, может быть, я сумел бы сделать что-нибудь стоящее!»... Еще эпизод. Перед самым уходом в армию я познакомился с девушкой. Пришла она меня провожать. Сидим мы, новобранцы, в грузовых машинах, провожающие плачут, а она смотрит снизу и говорит: «Видишь, какая у тебя будет бесчувственная...» – и запнулась. Моторы уже тарахтят, плохо слышно. Кричу: «Что ты сказала? Не понял!» А она: «Я сказала: видишь, какая у тебя будет бесчувственная жена?» Уже ж е н а? Вот это да! Машины тронулись, она побежала вслед. Потом мотор что ли заглох, остановились. И она поотдаль остановилась, прислонилась к водосточной трубе. Опять поехали – она опять побежала. Потом отстала... В войну мы переписывались, а после все-таки поженились... В пьесе точно так же Ильин вспоминает о том, как его на фронт провожала Тамара...
А дивная песенка «Миленький ты мой, возьми меня с собою...», которая проходила через весь спектакль, определяя его особую тональность, – где Володин ее раскопал? Ведь именно после «Пяти вечеров» она стала так популярна...
– Эту песенку, когда мы собирались домашней компанией, замечательно пела Света Пономаренко, редактор с «Ленфильма»... Принимаясь за работу, Товстоногов сказал: «Буду ставить этот спектакль с волшебством». Как я понял позже, волшебство состояло в том, что он с непривычной подробностью рассказывал о людях, которые – по тем временам – вообще не стоили внимания: жалкие люди, неустроенные судьбы. Тем более что героиня спектакля была – опять же по тем временам – неуместная на сцене о д и н о к а я женщина. Зина Шарко играла замотанную, но гордую, надменно «советскую», но – одинокую, одинокую... Товстоногова вызывали в обком: «Почему она у вас одинокая? Вы что, имеете в виду, что после войны у нас стало меньше мужчин?» Георгий Александрович обкомовцев успокаивал: «Да нет, в финале они с Ильиным уже сидят рядом, непременно поженятся...»
Однажды Фурцева приехала в Питер запрещать «Пять вечеров». Перед началом второго действия в фойе вдруг спрашивает Володина: «Кто ваш любимый драматург?» – «Эдуардо де Филиппо!» Она возмутилась: «Вот ваша ошибка! Итальянский неореализм – не наша дорога!»... Когда вскоре Володина пригласили в Чехословакию, позвонила тоже Фурцева: «Ехать не рекомендую. Вам будут задавать провокационные вопросы, вам будет трудно на них отвечать, а если ответите, вам будет трудно возвращаться»... Да, вниманием ведомство Фурцевой его не обделяло. Так, например, по поводу «Старшей сестры» в Министерстве культуры сочли, что «Володин выступает против таланта». А по поводу «Назначения» – что «автор вбивает клин между народом и правительством»... В ЦК на встрече с драматургами Фурцева (она тогда была секретарем ЦК) наставляла: «Ваша ошибка, что вы обобщаете. В искусстве ничего не надо обобщать»... Конечно, партфункционеров его «обобщения» раздражали. Тот же интеллигент Лямин из «Назначения»: несмотря на все свои потешные терзания – талантлив, и за счет его ума процветает бесталанный начальник. Функционеры беспокоились: если бы такие, как Лямин, пришли к руководству, что сталось бы с ними? Однако Володин недоумевал:
– Зря беспокоились. Лямины тогда к руководству не приходили. Неуверенные в себе, боящиеся обидеть кого-то – эти комплексы были знакомы и мне. Я вообще тогда решил: чем откровенней о себе, тем, может быть, больше найдется людей, которые подумают, что это – про них...
Что, и Бузыкин из «Осеннего марафона» – это тоже сам Володин?
– Естественно. Там и мое идиотское безволие, и боязнь обидеть... Например, у меня тоже был сосед, который взял за правило рано утром, перед работой, приходить для «политических» разговоров. Отказать ему в этом я не мог и, когда сосед удалялся, ложился досыпать... Но писать о себе всерьез, с нахмуренными бровями, нельзя. О себе можно – только с юмором, что и пытаюсь делать...
Однажды он признался:
– С армейских лет меня не оставляло чувство преклонения перед женщиной...
В своих «полустихах» (как сам их называл) часто говорил о собственных «стыдах» за нашу неудавшуюся жизнь. Когда я спросил, в чем же эти его «стыды», нахмурился:
– Во многом. Например, не ходил на Красную площадь с теми, семерыми, против наших танков в Чехословакии... Когда наши танки вошли в Прагу – я был чех. Когда саперные лопатки опускались на головы девушек с проспекта Руставели – я был грузин. Когда пролилась кровь в Вильнюсе – я был литовец. Когда уничтожали Грозный – я был чеченец... А кто я по любви к Толстому, Достоевскому, Чехову, Пастернаку, к белым городкам с булыжными мостовыми, которые в войну мы прошли сначала с запада на восток, а потом обратно?..
Многие литераторы пытались объяснить, что есть счастье. Володин о счастье сказал просто: «Пустынное слово среднего рода»...
***
ОЧЕНЬ справедливо, что Александра Моисеевича Володина в самом конце его пути наградили театральной премией «Золотая маска» именно в номинации «За честь и достоинство»... Тогда же я написал: «С чего начинается Родина? С пера Александра Володина!» Лев Сидоровский