«У нас неправильно понимают свободу»
Режиссер театра и кино, он пытается разобраться в ментальности русского народа, и в то же время ему близок буддизм. Он снимает «тихие» фильмы и ставит очень эффектные спектакли. Такие, как «Figaro. Событие одного дня» по знаменитой комедии Бомарше, который 30, 31 января на сцене питерского «Балтийского дома» сыграет Театральная компания Евгения Миронова.
– Вы сняли хит «Изображая жертву», затем нашумевший «Юрьев день», после него – новеллу «Поцелуй креветки», которая вошла в киноальманах «Короткое замыкание» и была показана на последнем Венецианском кинофестивале…
– Хотите спросить о моих творческих планах? Мне бы очень хотелось снять кино про Петра Ильича Чайковского, который очень давно меня интересует. Россия – культура боли. И Чайковский – один из элементов этой культуры, который при этом из боли рождал невероятную музыку, до сих пор позволяющую взлетать над бытием.
– Культура боли, маленький человек… Как вы думаете, почему, скажем, западная литература, в отличие от нашей, не зациклена на этих понятиях?
– Потому что наше государство так мало уделяло внимания, презирало этих маленьких людей. Всегда «жизнь – копейка», всегда «пушечное мясо», Кто-то должен был ими заниматься. Писатели-гуманисты и задумались: вот этот человек, которого все время бросают под нож, кто он такой? И оказалось, что в маленьком человеке есть столько всего! Как по капле воды можно понять, что такое вода, так и по Акакию Акакиевичу можно понять о человеческой природе. И кстати, в советском кино был огромный гуманизм, рожденный, опять же, беспощадностью, безжалостностью государства, не желающего заниматься проблемами маленького человека. У каких-то художников это получалось великолепно, вспомним «Судьбу человека» Сергея Бондарчука или прекрасные фильмы Виталия Мельникова 1970-х годов. А у кого-то получалось формально, ходульно. И тем не менее такая тенденция была. В отличие от сегодняшнего нашего кинематографа.
– Сегодня говорят не о маленьком человеке, а об офисном планктоне.
– Так говорить о людях неправильно. Все же речь идет о каждом, конкретном человеке. У каждого из них своя судьба. Один уходит из офиса, снимает ненавистный «менагерский» костюм и идет играть, допустим, фанк-музыку в подвале. Другой занимается семьей. Третий еще чем-то. Все они разные. Другое дело, что они попали в этот маховик, в котором надо выживать. И выживать, надев именно этот самый «менагерский» костюм и сидя в офисе.
– Вы, как художник, тоже отвечаете за наличие или отсутствие гуманизма в искусстве…
– Во всяком случае, я стараюсь в этом разбираться. Я как-никак делаю спектакли и фильмы про людей и про то, что с ними происходит. И в том числе про дегуманизацию человека, про его вину за это. Вот мы все говорим о том, что мы культурная страна, но на самом деле сегодня мы, увы, скорее культурные задворки. У нас текут сортиры, у нас спиваются люди, и у нас искусство уже не такое великое. В нас слишком много хаоса, и нам очень не хватает немецкой порядочности, голландской деловитости и английской организации дела. Наше общество все так же абсолютно восточное – в нем, к примеру, у женщины по-прежнему незавидное положение. Европейское отношение к женщине лишь декларируется, а в головах-то все равно это азиатское «баба должна знать свое место». И ни в какую политику мужики их не пустят, потому что политика для них – это такие мужские игры, в которые женщина попросту не вписывается, она там лишняя, только стесняет.
– Ну да, как в каком-нибудь мальчишнике.
– Конечно. И при этом мне-то кажется, что как раз женщина может добиться нормального устройства государства. Потому что пока мужики играют в свои военные игры, женщина по природе своей направлена на созидание. Причем женщина может быть очень жесткой. Такой, как Маргарет Тэтчер – великая женщина. Или как Ангела Меркель. Они, какими бы жесткими ни были, всегда – «за сохранение», а не «за разрушение».
– И что, «восток» выкорчевать из нас не удастся?
– Думаю, нет. Мне кажется, наш менталитет отражает наш герб, эти две головы, одна из которых повернута на восток, а другая – на запад. И вот еще – вот у вас есть ощущение целостности страны?
– Нет, только фатальной бескрайности.
– Именно фатальной. Мало того что огромная, богатая территория развращает народ, она обладает страшным свойством поглощать.
– Как это произошло в вашем «Юрьеве дне» с растворившимся в небытие сыном героини?
– Да. Есть в наших просторах что-то располагающее к этому. Юрий Арабов (сценарист «Юрьева дня». – Прим. авт.) говорил мне, что это его фобия – растворение в наших бескрайних просторах. В них легко потерять свою уникальность, самость. Ведь на Руси всегда культивировалась соборность, общинность, а индивидуализм всегда был порицаем. Поэтому здесь очень легко провалиться в небытие. Как умелец Левша – вот появился такой гений из народа, подковал блоху, всех поразил, и что потом? Исчез, растворился в наших просторах, и никто этого даже не заметил. Из-за этой бескрайности у нас неправильно понимают свободу. Для того чтобы быть по-настоящему свободным, нужно быть ответственным – за себя, за свои поступки. В русском же понимании свобода – это вольница: эх, что хочу, то и делаю.
– Но согласитесь, порой и классики путают народ. Скажем, благодаря Пушкину принято считать: Моцарт – художник вдохновения, а вот Сальери – «гармонию алгеброй поверил». Хотя на самом деле и Моцарт творил, опираясь на законы «золотого сечения».
– Ну конечно! Все было основано на счете метронома. Вообще, то была эпоха расчета. И ведь одну из самых удачных комедий, которую надо перечитывать, «откупорив шампанского бутылку», «Фигаро», написал часовщик, шахматист, просчитывающий все на шесть шагов вперед. Так что, безусловно, все из области клише, что вот был такой потный человек, который доводил себя до состояния аффекта, и из него лилось.
– А с другой стороны – творчество японских художников, которые, прежде чем взяться за кисть, как бы прислушиваются к космосу…
– И что? Как вы представляете себе процесс прислушивания к космосу? Сидит художник, глядя в потолок, и что? На самом деле они находятся в состоянии концентрации, определенной медитации на работу. Это сродни медитации на Фудзияму или медитации на прекрасное, когда японцы целыми классами наблюдают цветение сакуры.
– И вам близко это состояние медитации?
– Да. Меня очень привлекает одно из направлений буддизма – ваджраяна. В нем я нахожу ответы на интересующие меня вопросы. Буддизм – это не религия, это миропонимание, в котором нет противостояния ада и рая, черного и белого, в котором не «или-или», а «и-и». То есть допускается все. И это совпадает с моим мироощущением.
– Я знаю, что вы неделю кочевали по пустыне Гоби. Что вам это дало?
– Если бы я мог объяснить словами! Не могу. Как объяснить невероятное? Никак. Но там я почувствовал, что такое пустота. Мы неделю кочевали, в юртах жили. И более счастливым я никогда не был. После Гоби я изменился, у меня появились какие-то другие желания, например тишины и паузы.
– Возникшая у вас тяга к тишине очевидна, опять же, по «Юрьеву дню».
– Да, в этом фильме слово не самоценно. Мне всегда нравилось кино Сокурова, поставленное по сценариям Арабова, – это то самое искусство, где есть тишина, к которой я сегодня тяготею. Я в самом деле очень устал от болтливости, от слов в том, что я делаю. А Арабов как раз пишет паузами, и главное у него – в межстрочье.
– Но спектакли ваши по-прежнему «громкие».
– Нет, почему, у меня недавно вышел спектакль «Киже», тихий, подробный, сложносочиненный спектакль, без экивоков в сторону публики. Но в общем-то вы правы. Отсутствие тишины и паузы в моих спектаклях объясняется желанием увлечь публику, а это возможно только какими-то эффектами. Я прекрасно понимаю: если спектакль, идущий в зале на 1000 мест, не имеет успеха, завтра его не будет. Другое дело, что я уверен – любую горькую пилюлю можно вкусно упаковать, любую мысль можно подать так, чтобы человек понял, что в истории, которую мы рассказываем со сцены, есть нечто большее, чем просто увлекательная история. К примеру, в «Женитьбе Фигаро» за один день с людьми происходят такие изменения, что порой эта на первый взгляд комедия положений переходит в иной – абсолютно несмешной – регистр, и в ней начинают звучать трагические ноты. Не случайно эту пьесу запрещал король; а ее стали играть без цензурного разрешения, и вскоре началась революция.
Ничего случайного нет, есть та великая божественная случайность, которая и есть сама по себе закон, а мы просто не можем его считать в силу недостаточности своих знаний.