Дмитрий Быков: «В поэзии не соврёшь»
Известный литератор и журналист – о том, почему сегодня востребовано поэтическое творчество
Дмитрий Быков – противник соцсетей, так как в них расходуется творческая энергия и возникает избыток общения
Он умеет удивлять и поражать интеллектом, быстротой реакции, парадоксальностью мышления и абсолютно независимой позицией. К Дмитрию Быкову обращаются за оценкой и современной литературы, и состояния гражданского общества, и исторического процесса… И его суждения, даже самые спорные, очень интересны, необычны, побуждают к размышлениям и анализу. Накануне творческого вечера Дмитрия Быкова под названием «О чём нельзя», который состоится 30 января в Большом зале Филармонии, корреспондент «НВ» взяла у него интервью.
– Дмитрий, вы представите на творческом вечере свою лирику. Неожиданно для сегодняшнего противоречивого, неспокойного времени. О чём вы будете говорить?
– Ничего неожиданного. Лирика нужна именно в противоречивое и неспокойное время. Что от неё толку, когда всё прекрасно и все нравственны?
– Название вашего вечера «О чём нельзя». А что нельзя? Почему вы взяли табуированность как тему?
– Табуированность – не самое точное слово. «О чём нельзя» написана вся лирика – стихами говорят о том, о чём боятся или стесняются сказать прозой. Лирика выдерживает более значительные нагрузки, она проговаривает самое стыдное, или тайное, или сложное. В стихах почему-то снимаются противоречия, потому что поэзия и есть, в сущности, воплощённое противоречие. Она всегда неуместна, и потому именно она-то и говорит о самом главном.
– Что для вас поэзия? Инструмент воздействия на общество или отдушина, способ переключиться от напряжения жизни?
– Я думаю, это как раз одно из доказательств бытия Божия – достаточно иррационального и потому для многих недостоверного. То, что поэзия вообще существует, – «и ни в зуб ногой», как говорил Маяковский, чью биографию я в этом году опубликую, – свидетельствует о том, что человек богоподобен, так же всесилен, так же бессилен, так же всё понимает, чувствует неразрешимое противоречие между своей душой и своей жизнью и умудряется из этого столкновения высекать искру. Эта искра, по-моему, и есть Божия.
– Какая поэзия вам близка – из отечественной, иностранной? Вы ищете смыслы или формы?
– По правде сказать, не понимаю, как в поэзии можно отделить смысл от формы. Форма поэзии, собственно, и есть её смысл – попытка упорядочить мир, гармонизировать его, компенсировать его уродство грандиозностью наших чувств, даже если в действительности мы по большей части боимся или завидуем.
О роли Пушкина в моей жизни говорить как-то стыдно – это вещи очевидные, роль Пушкина в нашей культуре соотносима с ролью Христа, ибо он создал нашу этику, национальную иерархию ценностей. Из других российских поэтов я люблю больше всего Блока, Пастернака (поэму «Спекторский» в особенности), Заболоцкого, Окуджаву, Нонну Слепакову, которая была моим литературным учителем и во многих отношениях человеческим идеалом. Вот почему я так люблю выступать именно в Петербурге – я всегда считал, что принадлежу скорее к ленинградской школе, чем к московской…
– Судя по популярности программы «Поэт и гражданин», которую вы вели с Михаилом Ефремовым, поэзия сегодня востребована. Почему?
– Сейчас, когда столько всего ужасного держится именно на умолчаниях, благодаря умолчаниям, поaэзия вслух говорит то, о чём по разным причинам боятся сказать проза и публицистика. Потому что в поэзии не соврёшь – в прозе проще замаскировать ложь, а в стихах она как-то сразу вылезает. Я недавно в своём умном 11-м классе как раз задал вопрос, почему поэзия откровеннее прозы, почему в ней не спрячешься, – и получил очень точный ответ: чтобы писать стихи, надо себя уважать. Поэзия предполагает некий пафос. А если врёшь, уважать себя не можешь.
– Вы читаете лекции в университетах России и Америки. Есть ли разница в аудиториях? Является ли интеллект критерием ума и адаптированности в обществе? Возможно, важнее быстрота реакции, восприимчивость?
– Американский студент активнее – он понимает, что от его активности зависит карьера. Российский студент сдержаннее – он понимает, что карьера зависит скорей от его умения промолчать.
– Ещё недавно вы были активным противником интернета, смартфона. Но я знаю, что теперь вы всеми этими атрибутами современной жизни пользуетесь. Почему? В чём польза и в чём вред общения через эти гаджеты? Надо ли человеку ограничивать себя в контактах с технологиями? Или это уже поток жизни, который не остановить?
– Противником интернета я не был никогда. Противником соцсетей – остаюсь. Потому что, по-моему, в них расходуется творческая энергия и возникает избыток ненужного общения. В молодости, может быть, я в нём нуждался, сейчас мне хватает ближайших друзей, и я почти ни с кем не спорю, потому что не вижу в этом смысла. Смартфон нужен просто потому, что многое без него стало трудно: он помогает отслеживать пробки или заказывать авиабилеты. Вредна тут главным образом зависимость. Я в самом деле не понимаю, зачем переписываться круглые сутки. Впрочем, тут всё само отрегулируется. Есть люди, которым постоянно нужен телевизор. А мне он не нужен вовсе. Тут если что и стоит ограничивать, то исключительно в личной практике. Как, например, с алкоголем.
– Какие события за последнее время вы можете отметить как положительные явления в российской культуре? Что разочаровало?
– В культуре не бывает положительных и отрицательных явлений – всякое явление культуры значимо уже потому, что увеличивает дистанцию между человеком и бессловесной тварью. Беда в том, что большинство сочинений, фильмов или художественных жестов в нынешней России не имеет отношения к культуре, а вписывается скорей в антикультурную парадигму. Не по идеологическим причинам – в культуре результат не так уж сильно зависит от идеологии, хотя есть и такая связь, – а по самым что ни на есть профессиональным.
– Знаю, что фильм «Левиафан» Звягинцева вы приняли не во всём. Прежде всего вас не устроило художественное решение режиссёра. Но, возможно, вы уже пересмотрели своё отношение сегодня к этой картине?
– C чего бы вдруг? Я не так-то легко пересматриваю своё отношение к чему бы то ни было. Большинство своих любимых авторов я открыл ещё в детстве и с тех пор ничего не «пересмотрел». Постоянство, даже избыточное, – одна из главных моих черт: 30 лет в одной редакции, 47 лет на одной улице, в одной стране. Что до «Левиафана», могу только повторить, что не люблю, когда недостаток темперамента и воображения выдаётся за минимализм, а приблизительность знаний – за тяготение к обобщённости и притче. Это обычное хорошее кино. Хорошее, повторяю, по нынешним временам. Для него потребовалась известная отвага – но сравнения с кинематографом семидесятых годов эта картина, по-моему, не выдерживает. Ни с социальным кино Абдрашитова или Панфилова, ни с метафизическим кино Тарковского, ни с психологическим кино Авербаха. Дело не в оптимизме или пессимизме, а в художественной силе и последовательности. Мощное произведение искусства, даже при полной его безысходности, оставляет надежду уже тем, что на ваших глазах осуществилось художественное свершение. «Левиафан» оставляет зрителя в тоске не потому, что безысходно мрачен, а потому, что недостаточно силён и целен: искусство побеждает реальность не тем, что в нём есть хеппи-энд, а тем, что оно лучше, цельнее, совершеннее этой реальности. «Левиафан» же вполне адекватен нынешней российской жизни, в том числе и по чувству бессилия как человеческого, так и художнического.
– Вы пишете сейчас роман о финской войне. Почему эта тема?
– Роман называется «Июнь», это вторая часть «И-трилогии» (первая – «Икс», третья – «Истина», о процессе Бейлиса). Это роман о кануне и начале Второй мировой. Актуальность в том же, в чём и смысл «Поэмы без героя», как я её понимаю: Ахматова писала её в 1940 году о 1913-м. Что их роднит? Это два предвоенных года. А поэма – о том, по-моему, как за частные грехи, частное попустительство соблазнам наступает общая, планетарная расплата. Но есть люди, которые ни в чём не виноваты, – они-то за что платят? Есть предвоенный невроз, ощущение, что общая греховность времени должна разрешиться войной. Нечто подобное мы все ощущаем и сейчас. В 1940-м тоже было чувство, что война всё оправдает, снимет все неправильности, разрубит все узлы. А ничего подобного не происходит, потому что война не может ничего улучшить – только добить. Вот это я и пытаюсь объяснить людям, верящим, что война сегодня пронесётся как очистительная гроза. Никакого очищения – только пожары от молний и кровавые дожди; а вместе с грешниками погибнут и те немногие праведники, ради которых мир как раз стоило бы спасти. Это сложная книга, её сложно писать, ещё сложнее о ней говорить.
о разном
О Бродском
– Бродский представляется мне значительным поэтом, но отпугивают меня его поклонники. А ведь за поклонников поэт отчасти отвечает. И в нём, и в них меня смущает странное сочетание – агрессивная установка на успех, на экспансию, завоевание и притом безысходное отчаяние, полная безнадёжность в отношении внешнего мира. Очень может быть, что это римская позиция. Но для меня в ней есть какая-то чисто этическая, а иногда и эстетическая достоверность. Не зря новую книгу о Бродском в ЖЗЛ написал Владимир Бондаренко, это одна из самых антипатичных мне фигур в современной российской словесности. Он увидел в Бродском имперского поэта. Конечно, Бродский не в ответе за Бондаренко. Но сочетание агрессии и мизантропии в поэтической стратегии Бродского меня отталкивает, хотя, как сказала Новелла Матвеева, «хуже чистоты, теплоты и пронзительности нет ничего». Это, впрочем, тема для отдельного большого разговора.
О Достоевском
– Я как раз сейчас опубликовал большую статью, объясняющую причины моей к нему неприязни. Герои Достоевского в той или иной мере все являются клонами автора, так что пресловутой полифонии я как раз в Достоевском не вижу – не чувствуют Бога, а потому пытаются найти его в безднах падения. Я не думаю, что Бог открывается в безднах. Я думаю, так себя оправдывают всякого рода мерзавцы, которые и видят в Достоевском – писателе, безусловно, великом – своё оправдание. Им кажется, что они парят в безднах, а они копаются в мусорном ведре, дно которого, кстати, не так уж и глубоко. Спасать свою душу, мучая окружающих, – сомнительный выбор. Герои Достоевского спасают главным образом не душу, а самооценку. Я предпочитаю Тургенева, Толстого, Чехова.
О фон Триере
– Я с осторожностью отношусь к любым высказываниям фон Триера, ибо в них силён элемент провокации и автопародии. «Меланхолия» – фильм о губительности меланхолии, так что апокалиптические настроения не должны порождать тоску. Они, как и мысль о смерти, вообще всегда подхлёстывающая искусство, должны подталкивать к активным действиям вне зависимости от результата. И «Меланхолия» – сильное кино, снятое, как и «Нимфоманка», отнюдь не меланхоликом. Он свою «Меланхолию» победил, и зритель счастлив, несмотря на весь трагизм и всю насмешливость фильма. Весь мой оптимизм – вовсе не в том, что я верю в ценность и результативность своих усилий. Просто безволие кажется мне непростительной, унизительной капитуляцией. Не для того мы в муках рождались и не для того прошли века человеческой истории, – в результате которой мы в конце концов явились на свет, – чтобы теперь поднимать лапки или, напротив, опускать их.
О Гарри Поттере
– «Гарри Поттер» утверждает старые идеалы, чем и ценен. Но утверждает их на новом уровне, в отлично продуманной, технически совершенной, грамотно рассчитанной саге. Иное дело, что точностью расчёта авторские добродетели не ограничиваются. Джоан Роулинг есть что сказать. Она совершенно точно определила природу зла, которое с годами всё проясняется: опору на имманентные ценности, на кровь, почву, происхождение. Зло любит простоту и охотно спекулирует на традиции. А человек – это то, что он сам из себя сделал. В этом смысле книга о Поттере – глубоко христианская. Никаких идеалов, которые были бы выше и человечнее, пока, по-моему, не открыли.
Дмитрий Быков: «Я всегда считал, что принадлежу скорее к ленинградской школе, чем к московской» http://t.co/8Xd4qc7MQW
— Невское время (@nevskoevremya) January 28, 2015
Беседовала Елена Добрякова. Фото Интерпресс