Культура

Его чернила – его кровь

25 августа 09:39

24 августа 1990 года в Нью-Йорке умер Сергей Довлатов. Сегодня о писателе вспоминают его коллеги-литераторы, друзья

Андрей Арьев с Сергеем Довлатовым. Нью-Йорк, Квинс, 1989 год



Андрей Арьев, 
историк литературы, соредактор журнала «Звезда»

Ещё в бытность свою в Ленинграде Сергей признался как-то, что для него вполне обыденная реплика из Марка Твена – «Я остановился поболтать с Гекльберри Финном» – полна неизъяснимого очарования. Он даже собирался сделать эту фразу названием какой-нибудь из своих книг. Да и сам бывал склонен остановиться поболтать едва ли не с каждым, кто был к этому готов. Беззаботная речь случайного собеседника влекла его сильнее, чем созерцание сокровищ Эрмитажа или Метрополитен-музея в Нью-Йорке.

Относясь вполне равнодушно к материальным благам и вообще «неодушевлённой природе», Серёжа очень любил всякие милые эфемерности, разбросанные вокруг человека, сроднившиеся с ним, – авторучки, ножички, записные книжки, цепочки, фляжки и прочие в пределах непосредственного осязания болтающиеся вещицы. Ими же он щедро делился со своими приятелями.

Слова у Серёжи теснили дела и часто расходились с ними. Этот увлекательный перманентный бракоразводный процесс я бы и назвал процессом творчества. По крайней мере в случае Довлатова. Жизнь являла себя порочной и ветреной подружкой словесности.

Со дня его отъезда из Ленинграда в августе 1978 года мы не виделись 11 лет – до осени 1989 года, когда я прилетел в США на Ахматовскую конференцию. Это был мой первый вояж на Запад. И что же я услышал от Сергея Довлатова спустя долгие годы? После неясных междометий и объятий связно прозвучала одна-единственная фраза: «А теперь я тебе расскажу, как я здесь всех ненавижу!»

И оттуда же, из Нью-Йорка, Сергей мне вскоре напишет: «Мне кажется, я всех так наглядно люблю!» Это значит, что сознанием Сергей Довлатов обладал катастрофическим. Всю жизнь он плясал на канате между двумя полюсами – ненависти и любви.

Вот, например, его нью-йоркская квартира на 108-й улице Квинса. С боковой стороны его письменного стола, прикреплённый к стойке стеллажа, на шнурке висит плотный конверт. В любое время дня и ночи он маячит перед Серёжиными глазами, едва хозяин поднимает голову от листа бумаги или пишущей машинки (на компьютере работает Лена, Серёжа предпочитает своё рабочее место видеть таким, каким оно было у него в питерских квартирах). Надпись на конверте – «Вскрыть после моей смерти» – показалась мне жутковатой аффектацией.

Нечего теперь говорить – это была демонстрация той последней, высшей степени точности и аккуратности, что диктуется уже не культивируемым стилем поведения, но нравственной потребностью в любую минуту готового уйти в иное измерение писателя.

Когда речь заходила о цене, которую художник платит за свои творения, Сергей Довлатов любил ссылаться на Михаила Зощенко: «От хорошей жизни писателями не становятся». Убеждение для авторов, над чьими страницами несколько поколений подряд хохочут отечественные читатели, неординарное. Но достоверное.

 

Да и что ж веселиться? Хотя Довлатов и превратил юмор в своего Вергилия, его странствия между пивными ларьками и лагерными вышками открывают пространства невесёлые, для жизни заведомо не приспособленные. Все довлатовские сюжеты прежде всего грустны, а не веселы. Грустны от нашей суматошной, жестокой и всё-таки трогательной жизни.

 

Валерий Попов, писатель

Помню ранний пустынный коктебельский пляж, быстро идущего по тихой безлюдной жаре московского критика Сергея Чупринина:

– Вы слышали? Ночью передавали: Довлатов умер!

– Как?! Мы ж только встретиться собрались!..

Последнее (ко мне) письмо Довлатова:

«Дорогой Валера! Твоё поручение я выполнил сразу, но отвечаю с опозданием, потому что, извини, у меня был запой и говорить по телефону я мог, а писать было трудновато… Сборник может получиться замечательный».

Обсуждали с ним в наших письмах сборник – из уехавших и оставшихся. Океан между нами, но есть ли на свете люди более близкие, чем те, что подружились в конце пятидесятых на общем подъёме, общем веселье, пьянстве, на общих страданиях и, главное, на ощущении своей запретной в те годы экстравагантности, талантливости, почему-то вдруг оказавшейся не одинокой, а окружённой близкими, такими же весёлыми и гонимыми талантами?

Да, наверное, смерть Довлатова не была уж такой неожиданной и для тех, кто жил рядом с ним, и даже для тех, кто жил здесь. Вся его жизнь – специальный, умышленный набор трагикомических и просто трагических происшествий. Он, словно стыдясь своей физической роскоши, разбивал своё прекрасное лицо знойного красавца о первый встречный корявый столб.

Все вокруг, постепенно набираясь здравомыслия, с ужасом и восхищением следили за довлатовскими зигзагами. Как? Вылететь из университета? И сразу – в армию? И сразу – в лагерные войска? Ну это может только он! Да, это мог только он. Довлатов сразу и до конца понял, что единственные чернила писателя – его собственная кровь. И тот, кто пишет чем-то другим, или обманывает, или служит, или развлекает.

Притом Довлатов не осуждал никого. Наоборот, чем более лукавую, ничтожную жизнь вёл человек, тем больше Довлатов уделял ему таланта и любви (талант любит тех, с кем он может проявиться наиболее ярко).

Помню свою прогулку по Невскому с Довлатовым, окружённым своей свитой, измученной долгим алкогольным марафоном. Они страдали, но не покидали своего предводителя, словно предчувствуя, что станут героями его будущих шедевров.

В Нью-Йорк я всё же полетел, но с опозданием, по вызову уже не Довлатова, а его гениального друга, пережившего его, – Иосифа Бродского.

Перед отлётом я шатался в тех самых местах, в районе Невского и Литейного, где когда-то шатались все мы, где можно было, просто выйдя из дома выпить кофе (или лучше пива), запросто встретить за один день живущих тут же, поблизости, и Бродского, и Кушнера, и Горбовского, и Соснору, и Довлатова. Такой компании уже не будет больше никогда – и из неё вышло всё лучшее, что украшает до их пор петербургскую литературу.

…Нет, советская власть не погубила Довлатова. Наоборот – он её погубил.

 

Анатолий Найман, поэт

Я старше Довлатова на 6 лет, для молодых это, как известно, огромная разница в возрасте. Кроме того, в кругу непечатающихся, непризнанных то есть, своя иерархия, свои авторитеты, и в первые годы нашего знакомства Довлатов вёл себя со мной так, как если бы я был одним из них. Вероятно, так же, как авторитет, держал себя я. Помню, меня пригласили читать стихи в Университет. Вечер вёл профессор и литературный критик Наумов, и он несколько раз произнёс мою фамилию через «е» – Нейман, – и тогда я стал называть его Неумов, и сидевший на задней скамье студент Довлатов, и до и после того жалимый перевиранием собственной фамилии, радостно фыркал и лыбился. Но настоящее знакомство началось, если не ошибаюсь, с переписки: он тогда попал в армию, общие приятели передали, что он нуждается в поддержке, я написал что-то, что казалось мне тогда ободрительным, он ответил, сюжетик отношений завязался. Когда он вернулся, нам уже было с чего начать, хотя за границы приятельства мы никогда не вышли: было взаимное расположение, но не близость.

Тогда он был женат на красавице – настоящей, а не из тех, которых большее или меньшее число знакомых называют так по негласной договорённости. Когда они шли по Невскому, оглядывались все, даже старики и старухи с затруднёнными двигательными функциями. Он производил впечатление человека, которому доступно всё, чего он ни пожелает: любая дружба, любая ответная влюблённость, свобода, деньги, элегантный костюм, беспредельная сила, любой талант. В действительности, однако, дела обстояли не так роскошно. Денег практически не было, влюблялись не только в него, друзьями становились, пусть на несколько дней, люди, которых он не знал по имени. Даже сила оказывалась достаточной лишь для перемещения в пространстве одного его могучего тела, и когда он помогал переезжать на новую квартиру моему брату, в ход пошли валидол и система длительных перекуров.

И талант. Он был наглядно талантлив, бесспорно талантлив, талантливо талантлив. Из всех своих возможностей проявить талант он выбрал литературу. Потому что это занятие ему в общем нравилось, потому что он литературу обожал. И ещё потому, что талантливый человек, не привязавший себя ни к одному из предлагаемых ему стойл, считается «погубившим свой талант». Он был много одарённей писателя Довлатова, хотя он мог предъявить свои достижения «по гамбургскому счёту» и в литературе. Подозреваю, что писательство было для него ещё и средством отгородиться от порядков и людей, так или иначе терзающих каждого. Он был ранимый человек и своими книгами защищался как ширмой. В конце концов всякая ширма берёт на себя функции стены, как всякая маска – лица. Он её украшению и укреплению отдавал почти все силы, публика таким его и воспринимала, таким и судила. Но жить ему было настолько же неуютно, как тем из нас, кто пользуется любой возможностью эту неуютность подчеркнуть, и свою позицию отчуждённости, то есть другую ширму, продемонстрировать.

Главный его талант был – гармоничность натуры. Каждый живой человек делает что-то привлекательное, что-то, что принято называть хорошим, – и что-то безусловно худое и дрянное. Своё худое и дрянное Довлатов не списывал за счёт худости и дрянности мира, не сравнивал, как множество людей, в выгодном для себя свете с худостью и дрянностью других, а признавал, как-то весело сокрушался и не извинял себя. Не называл это борьбой добра со злом или, ещё более броско, борьбой плохого с худшим, а называл это своей жизнью. Его числитель, то есть представление о себе, был почти равен знаменателю, то есть его способностям. В этой цельности тоже была гармония. В молодости он повторял с восторгом и надеждой: «Если бы я мог написать хоть один рассказ, как Куприн!» В другой раз он говорил о своём сверстнике, поэте, моем тогдашнем друге: «Мне позвонил Н. Представляете себе? Это как если бы вам позвонил Николай Угодник». Или: «Вы не знаете всех степеней низости ленинградской литературы. Вообразите, есть люди, которые, как я уважаю вас, уважают меня».

 

В этом «я уважаю вас», искренне обращённом ко многим знакомым и незнакомым, была основа и мера его самоуважения. Он выбрал быть своим среди уважаемых, а не лучшим среди неуважаемых. Из-за отсутствия рынка были перевёрнуты не только цены, но и оценки. Хорошего журналиста начинали величать беллетристом, хорошего беллетриста – прозаиком. Мы разговаривали редко в последние годы, но в те, когда разговаривали, судя по последним письмам и интервью, Довлатов предпочитал называться журналистом, а не литератором, литератором, а не писателем.

 

письма


Александр Кушнер, 
поэт:

– Воспоминания я писать не умею. И не очень доверяю им, потому что ни один разговор 30-40-летней давности запомнить, тем более дословно воспроизвести невозможно. Лучше я опубликую здесь текст двух писем, посланных мне Сергеем из Таллина, где я несколько раз останавливался на ночлег у него и его любимой женщины Тамары Зибуновой – на улице Рабчинского. Эти письма лестны для меня, именно по этой причине я их до сих пор не публиковал. Но в них содержатся и очень важные сведения о жизни и литературных делах Сергея, и они могут быть интересны читателю. А кроме того, они пронизаны его чудесным юмором.

***

«Дорогой Саша! Сегодня я был в гонорарной кассе и выяснил, что деньги Вам из «Молодёжи Эстонии» перевели. Радио вышлет после 12-го. Сообщите мне, пожалуйста, когда они придут, или если не придут через неделю, чтобы я мог контролировать это дело. Обязательно.

Рецензия на книжку ещё не пришла, да и мало что от неё зависит. Будет ещё читать Аксель Тамм, фигура более ответственная, а значит, и более осторожная.

Зато я получил личную нежную записку от Б. Полевого. Он хочет напечатать рассказ и маленькую повесть, всего 3,5 листа. Предлагает договор и т.д. Кончается так: «Всего, всего Вам хорошего». В этом «всего запятая всего» я усматриваю мощный сердечный порыв. Я так обрадовался, что даже испугался, не разыгрывает ли меня кто-нибудь из москвичей. Но потом решил, что на такой жестокий поступок ни один из лично мне известных людей не способен.

Саша, я бы очень хотел не пропустить Вашу новую книгу и не уверен, что её удастся купить здесь. Мы с Тамарой просим Вас содействовать в этом вопросе.

«Всего, всего Вам хорошего».

Тамара Вас целует.

С. Д.»

11 ноября 1973 года

***

«Дорогой Саша! Спасибо за прекрасную книжку. Она даже лучше предыдущих, шире, могучее и оригинальнее. Там есть несколько стихотворений во главе с «Конвертом», «Кто-то плачет...», «Телефон...» – волнующих и странных. Технически всё безупречно, даже вкусовых замечаний не может быть. И к тому же искренне, сильно и по-мужски. Я совершенно уверен в том, что это лучшая книга русских стихов. Как же Вы далеко ушли от моих сверстников и кумиров с их благородным косноязычием!

А то, что оскорбительный тираж для четвёртой книги, так в этом, может быть, есть какой-то тактический выигрыш. Пусть Вы будете не очень доступны, пусть существует напряжение. У нас в редакции Ваш сборник читают по очереди.

Мои ж дела обстоят так. Рукопись в издательстве окончательно нравится, то есть книжка выйдет точно, но сроки, объём и качество – всё это в тумане.

И ещё маленькая неприятность. В «Юности» должны были напечатать 2 рассказа, длинный (50 стр.) и короткий. Длинный – заказной и пошлый, короткий – лучше. Так вот его растоптала военная цензура в самый последний момент. А длинный пойдёт, кажется, в мае, но от него моральной выгоды никакой, только деньги. И даже вред, потому что у доброжелательных людей вызовет разочарование и укрепит меня в качестве журналиста, газетного подёнщика.

Но всё равно я буду пока в Таллине и не теряю надежды на какие-то относительные перемены. В эстонском «Pioneeri» напечатали мою повесть и приняли 3 рассказа. Не собираетесь ли Вы к нам?

Жму руку.

С. Д.»

 

28 февраля 1974 года.

 

Материалы подготовили Светлана Жохова, Эльвира Дажунц. Фото из архива «НВ»
Курс ЦБ
Курс Доллара США
62.39
0.437 (-0.7%)
Курс Евро
68.68
0.55 (-0.8%)
Погода
Сегодня,
29 января
среда
-1
30 января
четверг
0
Облачно
31 января
пятница
-4