СИЗИФОВ МЕТОД
Алексей Л. Ковалев. Сизиф: Роман. СПб.: Лимбус Пресс, 2003. <br>Действительно роман. Действительно про Сизифа. Про того самого. Ставшего нарицательным. Олицетворением тщеты усилий. <br>Но не пересказ мифа. <br>
Тем более что пересказывать и нечего, мифа о Сизифе не существует, сохранился лишь эпилог - показательная казнь, а равную по смыслу вину античные не придумали.
Но и не беллетристика про древнегреческую жизнь.
То есть отчасти все-таки она. Перелистываешь, уже прочитав, и замечаешь: вот мелькнул хитон, вот факел, вот посох... Поразительно мало таких слов; соответственно почти нет деталей, реалий, - отчего же остается чувство жары и простора, прозрачной и вязкой среды (то ли это воздух, то ли время), наизусть знакомого быта, неизменного, как обряд? И география - подобная памяти: словно паришь над этой самой Элладой на такой высоте, что видишь ее всю.
Ни малейшей аффектации, крайне мало резких движений, размеренные голоса - все, как сквозь сон: лица, как облака, отблески мыслей, отзвуки характеров. И действуют словно бы не люди, а воли. Огромные прозрачные фигуры проходят одна за другой по линии горизонта.
Вот, например, встреча Сизифа с Плеядами - одна из них станет его женой:
"Сначала Сизиф их не увидел, как не увидел и самого Ориона. Это было только дыхание бури. Теперь же он во все глаза рассматривал сбившихся в кучку, пылающих румянцем, улыбчивых, перешептывающихся дев в воздушных голубых хитонах. Их было семь. Одна из них не улыбалась и выглядела бледнее остальных. Хотелось, протянув руку, увести ее, уберечь от дальнейшей погони. Но хоть и похожи они были на людей в своих поступках, Сизиф знал, что дела этих избранных вершились как-то иначе. Великан, громоздившийся за его спиной сейчас при дневном свете, был ведь еще и средоточием звезд в ночном небе, отрадным для глаз и полезным в земных трудах, предписывая их разумное чередование. Юноша замешкался, не в силах решить, видит ли он перед собой разбой и насилие, или эта длящаяся игра предвечных сил не предполагала разрешения и ничем не грозила девам и той единственной, от которой он не мог отвести взгляда".
В высшей степени странное чтение.
Чуть-чуть похоже на "Иосифа и его братьев": тональностью и темпом. Но совсем другой эксперимент. Что-то вроде путешествия в глубь мозга, к тем его пластам или слоям, в которых погребен опыт первого контакта людей с богами. Или богов с людьми. След от удара молнии, пронзившей (если угодно - создавшей) материю, которая в ответ вскрикнула - человеческой мыслью.
Реальность возникла как осознание самой себя. То есть бытие впало в бред раздвоения. В диалог с самим собой. То есть в миф. То есть в текст, превышающий человеческую речь.
Цивилизация воспользовалась словесностью. А мифологическую реальность оставила шизофреникам да наркоманам.
Так вот, нельзя ли, например, с целью написать роман и в процессе работы отвлечься от невыносимой душевной боли - войти в это особенное состояние, которое закодировано в поэтике мифа или, что то же самое, в его безумной логике? В состояние, так сказать, мифологического транса. И разузнать из первых рук, чего хотят от нас бессмертные, зачем терзают.
А герой романа как раз и пишет роман - чтобы расшифровать эту (назовем ее Сизифовой) логику. Чтобы проникнуться Сизифовой правотой. Чтобы свою судьбу и непоправимую утрату разглядеть при посредстве бесчеловечной, но мощной Сизифовой оптики.
Само собой, такой роман то и дело сбивается на трактат. О Боге, человеке и его счастье. С точки зрения вечности. В терминах суперсовременных.
"Боги и демоны не бьют друг другу морды, не отсекают головы и детородные органы и не льют крови прежде всего потому, что ничем вышеперечисленным не располагают. Их противостояния носят не криминальный, но бытийственный характер, который при определенном ракурсе выглядит, может быть, еще ужаснее, чем смертельные людские разборки... Миф, вероятно, пытается в приемлемой, максимально смягченной форме передать обморочный ужас выпадения из Вечности, душераздирающие роды самого Отчаяния, осознающего, что нет более возврата, что жизнь, неразрывно связанная отныне со временем, только теперь в полной мере приняла обличье смерти..."
В общем, перед нами - философское сочинение с попыткой мистического прорыва к истинам христианства через истины язычества. Это не совсем литература: нечто меньшее, нечто большее.
Как пишет Елена Рабинович в послесловии: до сих пор не было мифа о Сизифе, а теперь, считайте, есть.
Вот только - скажу от себя - очень уж он расплывчатый. Прямо как настоящий. Потому что кто же не Сизиф? Боюсь, что и в бизнес-плане самого Создателя... Молчу, молчу.
НЕПРЕДСТАВИМОЕ НИЧТО
Екатерина Андреева. Все и Ничто: Символические фигуры в искусстве второй половины ХХ века. СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2004.
Очень мало произведений ХХ века обладают, по выражению Михаила Германа, "молчаливой ценностью", т. е. не требуют для своего понимания определенного контекста, прежде всего словесного. При всей нарочитой скупости, вульгарности и однозначности изобразительных средств искусство ХХ века невероятно логоцентрично.
Екатерина Андреева, "тонкое перышко" петербургской арт-критики, - из немногих искушенных мастеров контекста, кому удается бесстрастно рассмотреть и наклеить соответствующую этикетку на неоднозначные явления культурной жизни, доставшиеся нам в наследство, и сделать это с невероятным изяществом. То, что обычному зрителю кажется воплощением невнятности, маргинальности и профанности, приобретает ясность, место в иерархии и почти сакральный лоск.
Как заметил Борис Гройс, художники обычно создают произведения единичные, априори не рассчитанные на понимание большинством, тогда как писатели поголовно являются "жертвами Гутенберга и поэтому обязаны подстраиваться под усредненные вкусы тех, кто теоретически способен прочитать тиражи их книг. К чести Е. Андреевой надо добавить, что она не вполне является "жертвой Гутенберга", так как язык ее достаточно оригинален и полон англицизмов, мысли свежи и не слишком очевидны, а сама книга, являющаяся публикацией ее лекций, издана в 1000 экземпляров. Вряд ли наберется и тысяча читателей, способных в полной мере оценить "Все и Ничто". Кстати, последнее понятие или "символическая фигура" раскрывается в книге с глубиной и пронзительностью, свойственной современному рубежу веков, тогда как доказательство первого, а именно "Всего" (как замечает автор, две сверхзадачи искусства ХХ века - "представить непредставимое Ничто и стать Всем"), несколько хромает. Так и не ясно, каким образом удается художнику, будь то Поллоку, Уорхолу, Биллу Виоле или Кабакову, стать Всем, а если и удается, то лишь ненадолго, в виде навязчивой сенсации, личного обсессивного дискурса какого-нибудь арт-критика или в качестве печального экспоната в душных музейных стенах, снабженного гипотетическим ярлычком вечного memento mori. Можно было бы спокойно оставить в заглавии книги только одно "Ничто", и это нисколько бы не умалило ее достоинств.
Смерть бога, провозглашенная Ницше, - источник огромного соблазна ХХ века - желания посадить на освободившееся место иных идолищ. Большим достижением можно считать усилия тех, кто пытался взгромоздить на это место великое Ничто. Ничто - это прежде всего символ свободы. Оно не диктует правил приличия, не карает за грехи и не награждает за добродетели, оно не знает иерархии, не преследует еретиков и не демонстрирует недостижимых, но слишком понятных идеалов. По идее, оно несовместимо с ханжеством, ксенофобией и сексизмом. И оно не лишает этот мир его упоительной относительности и неопределенности.
ЭКСЦЕНТРИЧНЫЙ ПОДАРОК
Анри Мишо. Портрет А. СПб.: Симпозиум, 2004.
В контексте французской литературы ХХ века Анри Мишо выглядит вполне удачно. Ровесник века, человек пишущий, рисующий, снимающий фильмы, вплоть до смертного часа в 1984 году; он позволял себе отказываться от официальных премий, зачитываться "Песнями Мальдорора", путешествовать по Эквадору, Китаю, Индии, публиковать свои литературные пассажи, замешенные на мескалине. Ревностно защищая свое право на частную жизнь, Мишо до самой смерти всячески уклонялся от общественного признания, начавшего свое неумолимое преследование уже в 50-х. Читателю, впрочем, с его эгоистичной тягой к высококлассной литературе нет до этого никакого дела.
Один критик назвал Мишо сумасшедшим. Вот и отлично. Будем считать это высшей оценкой писательского бесстрашия. Но что, собственно, смущает столь щедрого на комплименты литературоведа? Кажущаяся легкость, с которой Мишо отрекается от традиционных романа-повести-рассказа, от этих неумолимых "однажды", непременно заканчивающихся вразумительным эпилогом? Повышенное внимание к суматохе собственных праздных мыслей, принимающих на бумаге яркие и затейливые формы? Да, Анри Мишо не расскажет нам историю О... или похождение Я. И если Мишо и принимается за рассказ, то уж точно не зная, чем и когда все это закончится. Как правило, хватает его максимум на одну-две страницы, а чаще и вовсе на две-три фразы. Тексты его фрагментарны, рассыпчаты. Нет в них той самой клейковины психологических переходов, обнажающей основу литературно-эстетических намерений. Экстравертная по форме и интравертная по содержанию проза Мишо не просвещает, не назидает, не агитирует. Это такой эпистолярный тип беззаботного письма, когда мысль, готовая вот-вот стать афоризмом, вдруг перечеркивается волей автора, словно испугавшегося застывания формы, смысловой определенности:
"В китайцах мало чувственности - и одновременно очень даже много. Но утонченной".
При медленном чтении в этом "налегке" можно обнаружить и нотки сюрреализма, и элементы абсурда. Однако кажется непродуктивным рассматривать эти влияния в традиции концептуально значимых эстетик, скорее это неизбежные проявления человеческой натуры:
"Я такой слабый (а раньше было еще хуже), что если бы хоть кто-то оказался мне близок по духу, я тут же был бы им покорен, поглощен и во всем от него зависим; но я настороже: я внимательно, чуть ли не с остервенением слежу за тем, чтобы всегда оставаться собой и никем больше".
Продуцируя эти движения смысла, отнюдь не поэтические по сути, Мишо дает нам возможность лицезреть не столько свою личную писательскую кухню, сколько по-вуайеристски заглянуть туда, где только оформляется мысль, так сильно сопротивляющаяся прозе.
"Портрет А" - избранное со вкусом. Со вкусом изданное. Если отложить в сторону глянцевый супер, то на черном коленкоре крупными серебристыми буквами - МИШО. На плотной, воистину белой бумаге, с примечаниями и послесловием. С авторскими иллюстрациями, критическими статьями, автобиографией, короче, всем тем, что отвечает подзабытым нынче представлениям о книге как о драгоценном подарке.
Рейтинг изданий в магазинах интеллектуальной книги
"Летний Сад", П.С., Большой пр., 82
1. Дж.Бейли. Избранные статьи по русскому литературному стиху. М.: Языки славянской культуры, 2004.
2. Жапоналия. Этнографические мемуары. М.:Летний сад, 2004.
3. А.Формозов. Русские археологи в период тоталитаризма. М.: Знак, 2004.
"Гуманитарная книга", В.О., 1-я линия, 42
1. П. Рикер. Память, история, забвение. М.: Изд-во гуманитарной литературы, 2004.
2. Знакомьтесь: Постмодернизм. СПб.: Академический проект, 2004.
3. Р. Барт. Империя знаков. М.: Праксис, 2004.
"Академический проект", ул. Рубинштейна, 26
1. Г. Сапгир. Стихотворения и поэмы. СПб.: Академический проект, 2004.
2. А. Мишо. Портрет А. СПб.: Симпозиум, 2004.
3. А. Гуревич. История историка. М.: Росспэн, 2004.
"Университетская книга". В.О., Биржевая линия, 1
1. А. Гордон. Ночные диалоги. М.: Предлог, 2003.
2. Э. Гуссерль. Собрание сочинений. т.III. М.: Логос, 2004.
3. В. Хофман. Основы современного искусства. СПб.: Академический проект, 2004.
"Русское богатство". Наб. Фонтанки, 15
1. Петербург без России: Pro et Contra. М.: Янус, 2004.
2. С. Аверинцев. Образ античности. СПб.: Азбука, 2004.
3. Е. Трубецкой. Религиозно-общественный идеал западного христианства. СПб.: РХГИ, 2004.