«Дзержинского расстрелять не удалось»
Известный художник Леонид Ламм, выставка которого проходит в Мраморном дворце, рассказал «НВ», за что его посадили в Бутырку
Леонид Ламм уехал из России в 1980-е. Сейчас он живет в Нью-Йорке, выставляется в крупных галереях по всему миру. Но путь к славе был нелегким. Художник, которого называют первым акционистом в нашей стране и чьи картины теперь покупает Русский музей, делал книжные иллюстрации, сидя за решеткой, и писал вертухаев с натуры.– Леонид Израилевич, в России вас помнят в первую очередь по акции у памятника Маяковскому, который вы облили красной краской…– Почему все каждый раз спрашивают про Маяковского? Мы, например, после Маяковского собирались расстрелять памятник Дзержинскому. Но не вышло.– Почему?– Потому что его здорово охраняли.– А вы пытались?– Только присматривались. Это было в 1960-х годах. Мы с моим другом Гельбахом искали, где бы можно было снять квартиру, а оттуда уже расстрелять Дзержинского. Но не получилось. – Квартиры не сдавали?– Нет, просто это было настолько опасно… С Маяковским-то было опасно. А это могло бы кончиться совсем плохо. На самом деле с Маяковским по нашему замыслу это была никоим образом не протестная акция, скорее художественная: посмотреть, каким будет неожиданное воздействие новой художественной среды на зрителя. Мы не ожидали, что эффект будет таким.– Эта история как-то сказалась на вашей судьбе?– Тогда мы убежали, и долгое время никто не знал, что это сделали мы. Может, кто-то прознал, когда сделали провокацию на улице Горького… Мне как бы устроили «хулиганку» – провокацию. Дело было в том, что мы с семьей подали документы на выезд в Израиль 30 ноября. А 18 декабря произошла эта история. Я шел по улице Горького, рядом со станцией метро «Маяковская» и памятником Маяковскому, кстати говоря, и ко мне подошли два здоровых мужика, дружинники. Передо мной шла девочка, они набросились сначала на нее, а когда я на это отреагировал – на меня. А я шел с зонтиком из «Известий», с Пушкинской площади. Они свернули мой зонтик и стали меня бить. А потом появился милиционер. Затащили меня в ментовскую, усадили, стали смотреть документики. У меня как раз пропуск из «Известий» с собой был. «Ламм – кто такой? Ах, еврей? Ну сейчас мы тебе нарисуем художника!» Посадили перед столом (а позади меня под стеклом стоял портрет Дзержинского) и со всей силы толкнули этот стол! И я упал прямо на портрет. Он упал, и стекло разбилось. А меня потом обвинили, что я топтал ногами портрет Дзержинского. Меня отвезли на Петровку, стращали, показывали, как пытают людей, подвешивают…– К своим рисункам тюремных надзирателей вы делали подписи, в которых рассказывали об этих людях. Откуда вы узнали детали их биографий? Вы с ними разговаривали?– А как же! И потом, тюрьма знает все – что на улице и что внутри. Вот этот парень, допустим, вертухай Николай – он был корпусной. Старшина, который руководит всеми вертухаями. Он приходил точить мне карандаши, потому что бритву держать в камере нельзя, а мне нужно было рисовать. Я как раз тогда рисовал на тетрадных листах иллюстрации к Салтыкову-Щедрину, потом они были изданы. И он упросил меня сделать его портрет. Вызывал периодически меня к себе в «тумбочку», и я его рисовал. А когда я уже нарисовал его, он исчез: кто-то настучал. И картинка осталась у меня. Так же появился и портрет Подреза, начальника Бутырки. В Бутырке я рисовал тюремное руководство, лозунги писал. Мне дали отдельную камеру, жена прислала акварель, цветные карандаши – все это разрешили, потому что у них самих не было этих материалов. Однажды попросили сменить лозунг в главном зале. А я прикинулся дурачком, говорю: «А как я сделаю? Мне же надо посмотреть масштаб букв. Нельзя ли меня отвести в этот зал? Надо сделать набросочек». Меня отвели, и я сделал карандашный набросок. А потом в камере, где за мной никто не следил, ночью сделал рисунок. Так появилась картина «Бутырская тюрьма».– У них к художнику было уважительное отношение?– Конечно. Они же могли меня использовать. Персональный художник! Я им там расписал ментовскую – огромное панно а-ля Куинджи, с березками.– А какие у вас были отношения с заключенными?– Нормальные. Вот была одна история, очень смешная. Я делал рисунки к Салтыкову-Щедрину. В библиотеке давали книжки, я пришел, попросил «Историю одного города» и сразу начал делать иллюстрации. Дал себе задание, что каждый день должен делать хоть какой-то рисунок. Я не знал, что будет завтра, пытался как-то себя собрать, а поскольку все знали, что я художник-иллюстратор, профессионал, член Союза художников, никто не мог сказать: «Не рисуй». В камере со мной сидел поначалу один грузин. Его поймали, когда он продавал ботинки чешского производства на Комсомольской площади. Так он мне говорит: «Слушай, зачем рисуешь?» Я говорил: «Как зачем? Нарисую, передам жене, она отнесет в издательство, книгу напечатают, она получит деньги». Он так на меня обиделся: «У, какой еврей-художник! Сидит здесь, кушает, спит и еще деньги зарабатывает!»– Почему вы решили уехать именно в Америку?– Потому что Америка – это центр искусства Нью-Йорк. Я в Израиль не хотел. Во-первых, потому что это достаточно провинциальное искусство. А потом я в общем знал искусство Америки.– Вы там бывали раньше?– Никогда. Я вообще за границей до этого не был.– То есть вы ехали фактически в чисто поле?– Сейчас объясню. В Америке уже выходило ревю на книжку с моими рисунками. Один крупнейший экономист и коллекционер периодически приезжал в Москву и через американское посольство вывез все мои тюремные рисунки. Хотя поначалу было непросто. Во-первых, я не знал ни одного слова по-английски. И жена моя тоже. Она пошла работать – сначала сидела с больной старухой. Дочка устроилась в магазин – ей было всего 12 лет. А я учился в колледже. Английский освоил, но не очень. У меня появился агент. Ходили везде, в результате первый, кто откликнулся, были «Нью-Йорк Таймс». Дают мне текст, завтра утром им нужен рисунок. А текст же перевести надо! Мы с Инной (жена художника, Иннеса Левкова-Ламм. – Прим. ред.) с помощью словаря переводим всю ночь огромный текст, а утром за час я делаю рисунок. Вот с чего все начиналось. Потом я делал марки, очень дешево. Всякое было. Потом в «Ассошиэйтед Пресс» поступил, причем мне там платили меньше, чем девочке, которая только школу окончила. Ей тридцать тысяч, а мне всего двадцать, хотя я делаю рисунок за полчаса, а девочка – неделю. – Ругаться не пробовали?– Ругаться? Вы что! Я с трудом туда попал работать, да еще и языка почти не было. С трудом переводил тексты, разговаривал с людьми. Поэтому взяли на низкую позицию, хотя делать я мог быстро и хорошо.– Не возникала мысль, что в России было бы лучше?– Я никогда не вернусь, никогда не прощу советскую власть: у меня отец умер в Бутырке. Он был изобретателем и какую-то работу никак не мог реализовать. В какой-то момент он передал ее в Польшу. Там реализовали. А когда в СССР это дело обнаружили – дали отцу 10 лет. Он умер в Бутырке от рака. – Как вы оцениваете русское искусство сегодня?– На мой взгляд, оно еще очень провинциальное. Так исторически сложилось: у нас поздно зародилась светская живопись, в Европе уже Возрождение было, а у нас еще иконы писали. Потом было много подражания, копирования иностранных образцов…