Сергей Шаргунов: «Замах на бессмертие – это нормально»
Известный российский писатель хорошо относится к графоманам и считает, что каждый пишущий должен быть издан
Известный российский писатель хорошо относится к графоманам и считает, что каждый пишущий должен быть издан
Первую подборку рассказов Сергей отнес в «Новый мир», когда ему было девятнадцать. Удивительно, но взяли. Сейчас его книги печатают все крупные российские издательства.
– Сергей, в поисковике, стоит только забить «писатель Ш…», сразу же «выползает» ваша фамилия. А вам между тем только слегка за тридцать. С какого времени вы себя стали называть писателем?
– А я себя писателем и не считаю. Я себя именую литератором. Если вы меня назовете в своей публикации где-нибудь во врезке мелкими буквами «писатель» – спасибо… Но я аттестовывать себя таким образом считаю неприличным. Только со временем можно понять, ЧТО из написанного действительно стало литературой.
– В одном из интервью вы признались, что писать начали раньше, чем читать.
– Ну да. У меня были книжки, я перерисовывал буквы, буквы складывались в слова, мне это очень нравилось, но я еще не понимал их смысла. Потом я научился читать и сразу же стал сочинять – рассказы, истории, сказки. Вот и пишу до сих пор.
– Но сейчас писатель не профессия. Если не производить детективы в промышленных масштабах. А что с профессией?
– Всю жизнь занимался журналистикой, с самого детства. Вы не поверите – первая моя статья появилась, когда мне было десять лет. В журнале «Огонек». Пока учился в школе, все время писал. Про что? Да про все. А потом я работал в «Новой газете», в отделе расследований у Юрия Щекочихина, и в «Независимой газете», сейчас – главный редактор сайта «Свободная пресса». Меня издают, но я зарабатываю книгами лишь процентов на сорок.
– Некоторые писатели утверждают, что журналистика убивает писательство. Это так?
– Грань между литературой и журналистикой порой совершенно размыта. Например, работа Катаева в газете «Гудок» – разве это не литература? А Горький разве не журналист? Сколько публицистики – жесткой, злободневной – он оставил! Журналистика не может быть воспринята только как ремесло, это производное от художественного восприятия жизни. Ремесло – это репортерство. Но и оно полезно: опыт, встречи с людьми, разные срезы того, что называется «жизнь». Например, моя последняя книга «Без фотографий» (входила в финал премии «Нацбест». – Прим. авт.) фиксирует тот опыт, который пришел в процессе репортерства.
– То есть на журфак МГУ вы пришли осознанно. А почему не стали поступать, например, в Литературный институт, раз так рано стали ощущать себя… литератором?
– Почему? Я поступил. В оба вуза. Но понял, что журфак лучше. Актуальнее. Как сказал Александр Блок, настоящее искусство растет из интереса к жизни. А просто заниматься отвлеченной филологией… Это как раз и противоречит литературе. Может быть, я заблуждаюсь?..
– Почему же… Мне тоже кажется, что не может быть учебного заведения, в котором учат «на писателя», как на инженера или на врача.
– Да, но… у меня к Литературному институту особое чувство. Мои родители имеют отношение к этому вузу, бабушка – мамина мама – преподавала там. Вообще Литинститут – уникальное явление, связанное с советской цивилизацией и особым отношением к слову в нашей стране. Конечно, мало его выпускников становятся потом писателями, но и такие находятся. Например, Виктор Пелевин.
– Вы выросли в семье священника – тоже своего рода уникальный опыт. Считаете, вам повезло, что вас с детства окружал церковный быт? Не помешало это изучать жизнь за порогом храма?
– А религия всегда питала русскую прозу. Валентин Катаев, которого почему-то считают атеистом, на самом деле был глубоким мистиком, чтобы не сказать, верующим человеком. (Я только что закончил предисловие к шеститомнику Катаева.) И в самых первых своих рассказах, и в последней повести, написанной, когда ему было девяносто лет, Катаев все время возвращается к духовному слову, к церковным песнопениям, к запаху ладана. Знание церковнославянского языка, знание истории церкви, молитв, житий святых – это такая благодатная почва. Плюс какие-то экзистенциальные вещи – особое отношение к жизни и смерти, стремление обдумывать пути человеческие. Все это и дает такая семья, какой были для меня мои родители.
– Обо всем этом разговаривали с родителями в детстве?
– И сейчас разговариваем. Недавно я написал очерк «Мой батюшка» – о своем отце Александре Шаргунове. Это человек уникальной судьбы. Его отец погиб на фронте, у матери два класса образования, она родом из глухой деревни. Он сам прорывался. Был суворовцем, учился, работал, писал стихи, поступил в иняз, был личным переводчиком министра культуры СССР, стал хиппи и наконец определил для себя путь священника. Мама из литературной семьи, выросла в писательском доме, соседями были Олеша, Катаев. Первым мужем моей бабушки, Валерии Герасимовой, был, кстати, Фадеев. Мама с папой встретились, полюбили друг друга, поженились. И вполне осознанно пришли к вере. Крестились в один день. Мой папа – очень стойкий человек, у него был подпольный станок, на нем он печатал в советское время запрещенную религиозную литературу. Сейчас он настоятель храма Святителя Николая в Пыжах, преподает в Духовной академии.
– Спорите с отцом?
– Бывает. Но я стараюсь избегать споров. У нас разные пути в жизни. У детей священников есть несколько дорог. Один – это богоборческий вариант, отторжение Бога. Чернышевский, например, сын саратовского проповедника. Или Шаламов. Есть вариант династии. А есть третий вариант – мой. У меня своя дорога, но при этом почтительное отношение к отцу, его взглядам и к церкви.
– Родители у вас мудрые люди? Они не заставляли...
– Как же? Заставляли, конечно. И конфликты были. Когда я вырос, на многие вещи взглянул по-другому. Родителей своих безмерно уважаю. Но при этом прекрасно знаю, что такое религиозная среда и сколь травматичное воздействие неумеренные церковники могут оказывать на детей. У меня еще более-менее нормальная ситуация была – мама смягчала многие моменты. Но я знал людей, которым дай волю, – и… Я горячий сторонник православия, но не устаю повторять, что возле церкви много неуравновешенных людей, чей фанатизм опасен для детских душ. Почему я буду об этом молчать?! С одной стороны, я за то, чтобы у церкви было больше возможностей в плане социальной миссии. С другой стороны, надо всегда держать ухо востро с людьми, у которых религия заслоняет все на свете. Кто им сказал, что они имеют право считать себя воинами Христовыми?!
– Сейчас в сторону церкви кто только не кинул камень.
– К церкви, которая сейчас, как никогда, близка к власти, вопросы есть. Но я однозначно против встречного движения, когда журналисты просто помешались на том, чтобы клеймить иерархов, когда доходит до смешного: посмотрите, какой у него телефон в руке, какие часы… «Ай-яй-яй!» Лично я предпочитаю не осуждать. Церковь – те же люди, которые борются с соблазнами. Среди двенадцати апостолов, учеников Христа, был Иуда. Понимаете, даже среди апостолов нашелся тот, кто поддался соблазну! И потом – часто к осуждению церкви примешивается желание лишить людей последних основ. Люди забывают, что церковь – это прибежище для отчаявшихся.
– Что сейчас происходит на литературном рынке? Ваши книги издаются, но в то же время, подозреваю, многие достойные сочинения своего издателя не находят. Зато столько макулатуры!
– Вы знаете, у нас самая пишущая страна в мире. Это очень трогательно. Иногда выступаю перед школьниками. Спрашиваю: кто из вас пишет? Поднимают руки полкласса. Это здорово, это надо поощрять! Я категорический противник отмены выпускного сочинения. Люди все должны писать. Это открывает другое измерение человеческой личности. Письменная речь организует сознание. Я – за писательство и терпеливо отношусь к графоманам. И утверждаю, что писатель должен издаваться. Он имеет на это право. Не ради денег, а ради читателей. И для самоутверждения. Замах на бессмертие – это нормально. Это то, к чему стремится любой человек. Жизнь потом покажет, что из изданного – настоящая литература. Но для меня именно литература – важнейшее из житейских занятий. Сейчас пишу большой роман. Это история из 1993 года – не про политику, а про людей.