Андрей Арьев: «Писатель всегда одинок»
Главный редактор журнала «Звезда» уверен, что и через сто лет будут читать то, что пишется в наше время. А вот политиков – если и вспомнят, то с трудом…
Главный редактор журнала «Звезда» уверен, что и через сто лет будут читать то, что пишется в наше время. А вот политиков – если и вспомнят, то с трудом…
У филолога, литератора и литературоведа Андрея Юрьевича Арьева на редкость благозвучное сочетание имени, отчества и фамилии. Можно предположить (хотя это, разумеется, шутка!), что из-за этого он так чувствителен к… звукам, из которых состоит литература. И замечает то, что рядовому читателю не видно. Например, что у Довлатова прозаические строки в основе имеют стихотворный ритм. Или что в его рассказах и повестях нет ни одного предложения, где слова начинались бы с одинаковых букв…
- Андрей Юрьевич, когда заглядываешь в книжный магазин – впечатление такое, что сейчас читаются одни детективы и слезливые романы. То есть то, что, по большому счету, литературой не называется…
- Вы знаете, полки магазинов и книжные полки у людей дома, - это не совсем одно и то же. Существует чтение сиюминутное; и такое, которое приобщает человека к вечности. Если вы думаете, что в пушкинские времена все сплошь читали Пушкина, вы глубоко заблуждаетесь. Булгарина издавали и переводили на иностранные языки гораздо больше. А тиражи Дюкре Дюмениля , он писал «детективы», – кто теперь его вспомнит? - доходили до ста тысяч. Пушкин об этом и мечтать не мог! Потому и сетовал: мол, раньше литература была благородное, аристократическое поприще, ныне это «вшивый рынок».
- Есть ли сейчас писатели, сопоставимые по величине с великими русскими классиками?
- Талантливых писателей много. Но об их величине рассуждать не нам. Это вообще очень важный и трудный вопрос: кто должен оценивать писателя – современники или потомки. Пишется-то для современников, и жизнь, описанная в книге, для них ближе и понятней. Но явление в целом видится издалека. Должна поработать теоретическая мысль, установиться какая-то общая панорама. В одном я убежден: останется литература, а не политические программы в литературе. Культура переживет все – любую политическую и социальную систему. Мы по-прежнему читаем Софокла и Монтеня. Но никто, кроме узких специалистов, не вспомнит, кто был при Софокле тираном. Или во времена Монтеня королем.
- Цензуры сейчас, как во времена СССР нет. Это пошло на пользу литературе?
- Даже тогда, когда была цензура, рождались великие произведения… А наша эпоха мне напоминает конец XIX - начало ХХ века, когда ушли гиганты – Толстой, Достоевский, Чехов – и, казалось, все рухнуло, начался распад. И хоть цензура была отменена, литературу обуяло скорее своеволие, чем свобода. Что и есть основной признак декаданса. И это, по-моему, в полной мере присутствует сегодня. Мало кто тогда понимал, что зарождалась новая культура, то, что мы теперь называем «серебряным веком».
- Андрей Юрьевич, можете навскидку назвать хотя бы два имени из конца XX века, которые останутся?
- Назову, скажем, если говорить о прозе, Довлатова и Пелевина. Они абсолютно разные, но они останутся. У Довлатова - литература узнаваемых, рядом с нами бродящих людей, своего рода незадачливых «антигероев». А Пелевин – это фантастический интеллектуализм, который всегда очень нравится молодежи. Эти имена сопоставимы и по популярности: их книги встретишь и у самых взыскательных, подготовленных читателей, и у тех, кто предпочитает чтиво. Как ни относись к Пелевину, но то, что он в 90-е годы молодежь интеллектуально взбудоражил, это факт бесспорный. Есть очень хорошие, изысканные словесники – например, Михаил Шишкин. Есть поколение совсем молодых писателей, они пока с задором ниспровергателей расталкивают литературную публику. У них все еще впереди. Но с молодыми есть проблема – это я вам скажу компетентно, как человек, работающий в литературном журнале. Появляется довольно много талантливых людей, но они быстро исчезают.
- Перестают писать?
- Возможно. У них нет представления о литературном процессе. Об избранном пути. Пишут они легко, но ничего не преодолевают, даже собственные капризы. Особенно это относится к стотысячной армии поэтов. Представить, что путь поэта – это тяжелый, важный путь, особая миссия, - им трудно. Они и пишут быстро. А то, что быстро пишется, столь же стремительно забывается.
- Вспомним Довлатова: он говорил, по возможности надо избегать творческих профессий. И Чехов писал – младенца надо сечь и приговаривать: «не пиши, не пиши!»
- Фонвизин, уже старый, больной, на инвалидной коляске подъезжал к Петербургскому университету и кричал: «Не пишите, молодые люди!!!» Он знал, чего стоит настоящая литература. У Зощенко есть классическая фраза – «От хорошей жизни писателями не становятся». То же и Блок говорил: «Если ты не выворачиваешь себя наизнанку, то ты не поэт». А кому охота выворачивать себя наизнанку?
- То есть, в писательстве присутствует какая-то психопатия?
- Разумеется. Писатель всегда одинок. Он совершенно точно говорит не то, что другие, и становится человеком, которого не понимают. И это всегда приводит к драме, к столкновению; как минимум, к каким-то внутренним конфликтам. Подавляющее большинство писателей – а я хорошо знаю литературный мир - считает, что их никто не понимает. Может, кстати, так оно и есть. Сегодня, близкие — не понимают.
- Сергей Довлатов, которого вы хорошо знали, тоже был одинок?
- Конечно.
- Меня поразила в свое время одна фраза из его записной книжки: «Возраст у меня такой, что, покупая новые ботинки, я задумываюсь, не в них ли меня будут хоронить?» А ведь ему тогда было всего сорок восемь. Он что – знал о своей скорой смерти?
- Знал, что он хорошо не кончит. Даже завещание составил в сорок лет. Он был человеком необыкновенно сильных увлечений. В молодости увлекался женщинами, доходило почти до самоубийства, потом - алкоголем… В нем много чего было угрожающего для жизни, много чего вспыхивало. Когда срывался, мог что угодно натворить. И то, что с ним могло произойти, - однажды произошло.
- Жаль, что написал Довлатов только три тома. Мог бы написать намного больше.
- А он и написал больше. Но оставил завещание, в котором запретил публиковать: а) напечатанное им в Союзе; и б) неотредактированное им самим. Он определил те вещи, которые можно печатать, и хорошо знал о том, что в его творчестве главное, а что – нет. Сережа вполне адекватно оценивал себя. Единственное, что печаталось вне исполнения завещания, но этого и предусмотреть было невозможно, - это письма. А письма у него просто замечательные! Он как-то заметил: «Я, наверное, единственный писатель, для которого письма доставляют больше удовольствия, чем проза». И собеседник он был необыкновенно интересный. С ним разговаривать было сплошное удовольствие. Но Сережа был беспощаден. Не прощал пошлости, неудачно сказанной фразы, корявого русского языка.
- То есть, надо было все время быть в тонусе…
- Еще как! Из-за этого отношения у него со всеми были трудные, он вечно кого-то задевал. Имея острый взгляд и не менее острый язык, он умудрялся практически всех обидеть. Даже самых близких ему людей. Но при этом он был человеком благородным, и свои ошибки признавал. Через несколько дней, или даже через месяц, а бывало, что и через год – он извинялся. Он все помнил.
- А он обиделся на вас, когда дал вам прочитать три своих рассказа, а вы вернули рукопись со словами: «Этот мне НЕ понравился меньше» - так, кажется?
- Ну да. Мы тогда учились на филфаке. Только я на русском отделении, а Сережа на финском. О том случае он помнил чуть ли не всю жизнь. И только через много лет стал рассказывать об этом шутливо.
- Вы ведь работали вместе в Пушкинских Горах?
- Когда в Ленинграде ему стало совсем худо - с очередной работы то ли выгнали, то ли он сам ушел, я уж и не помню, - я позвал его в Пушкинские Горы. Говорю, вот замечательное место, можно не ходить на работу, одну экскурсию в день провел, и все.
- Так вот кому мы косвенно обязаны «Заповедником»!
- М-ммм… Не знаю… Это его последняя вещь, написанная в СССР - и переделанная уже в Нью-Йорке. Но вот ведь разность в традициях отечественной и западной культур – «Заповедник» до сих пор не переведен на английский! Он написан как типичная, характерно русская повесть. А в британской литературе такого жанра просто нет - или роман, или рассказ. Сережа издавал книги на Западе, делая их фиктивно небольшими романчиками. Или соединял разрозненные рассказы. А «Заповедник» даже в эти каноны не вписывался.
- Перевести его на английский очень трудно - одни монологи Михал Иваныча чего стоят!
- Сейчас Катя Довлатова, его дочь, переводит эту его повесть. Уже не первый год! По- английски она говорит и пишет не хуже, чем по- русски. Мы с ней переписываемся, и иногда она спрашивает, что значит такая-то фраза, есть ли там какой-то подтекст. Она кое-чего уже не понимает, потому что она человек другого поколения, и каких-то российских реалий не знает.
- Довлатов вынужден был все время мучительно доказывать миру, что он писатель…
- В Пушкинском заповеднике мы заметили одну очень важную вещь: на фоне Пушкина люди, которые о нем рассказывают, не видят других писателей. И особенно своих современников. Сережа Довлатов был тогда уже довольно известен, скажем так, в узких кругах, и вроде бы приехал туда как писатель. Но на него в этом качестве никто внимания не обращал. Он пытался подсовывать сотрудникам заповедника свои рассказы - ноль внимания. При этом все наши коллеги, конечно же, читали дневник Вульфа, где младший современник великого поэта, описывает его таким… В общем, плевал он на то, что это великий поэт! И к Сереже Довлатову относились так же - не осознавая масштаба личности. Довлатову важен был этот феномен - отношение современников к существующему с ними рядом гению. Сергей не считал себя гением, но тень гения на образ главного героя «Заповедника» падает. Внутренний сюжет «Заповедника» – положение творца среди обычных людей. Связывающее их «взаимное непонимание». Так что эта вещь при всем ее блеске, юморе и шарме – с основательным подтекстом.
- Нужен ли Петербургу памятник Довлатову? Вы хорошо знали писателя – как бы он сам к этому отнесся?
- Я могу себе это представить: конечно, он возражал бы. Но втайне, наверное, был бы не против. Не преминул бы высмеять все проекты с присущим ему язвительным остроумием, но ему было бы приятно. Вы знаете, когда в 1989 году уже можно было приехать в Россию, он обронил в письме фразу: «В Ленинград я хочу приехать писателем, а не чьим-то бедным родственником». Он хотел, чтобы сначала его издали на родине. И вот – издают, большими тиражами...