Она написала «Жизнь…»
Актриса и писатель Тамара Петкевич, пережившая ужас сталинских лагерей, рецептом своего долголетия считает любовь к людям
Актриса и писатель Тамара Петкевич, пережившая ужас сталинских лагерей, рецептом своего долголетия считает любовь к людям
Первую свою книгу – «Жизнь – сапожок непарный» – она опубликовала в 1993-м, когда ей было за семьдесят. Книга сразу же стала событием, одно за другим последовали переиздания, переводы, кинорежиссёр Марина Разбежкина сняла по ней документальный фильм, была сделана инсценировка и поставлен спектакль. Тамаре Петкевич, считает писательница Татьяна Бек, «выпал такой жребий, будто вся апокалиптичность ХХ века сгустилась в одной частной судьбе»…
– Тамара Владиславовна, существует расхожее мнение, что с началом Великой Отечественной войны репрессии были прекращены и возобновлены только после её победоносного окончания. Вас же посадили в январе 1943-го... Может быть, это можно объяснить тем, что вы находились в Средней Азии – в глубоком тылу?
– Репрессии не прекращались. Я сама «военного» набора. Но, по-моему, причина в том, что попробовали и поняли, что рабский труд приносит государству пользу и приостанавливать этот «конвейер» не следует. Арестовывали, и по множеству поводов. И не только по политическим статьям. Были, например, «указники». После выхода указа 1940 года о привлечении к уголовной ответственности за прогулы, а прогулом считалось опоздание на работу на 20 минут. Ещё раньше, по-моему 7 или 8 августа 1932 года, был принят указ об ответственности «за колоски», то есть сбор колосков на колхозных полях после уборки урожая для того, чтобы прокормить детей, и если вы попадались, тоже получали немалый срок – до десяти лет. Не говоря уже об указе о перебежчиках. Мне предъявляли обвинение, что я хотела прихода Гитлера! Можно такое придумать? У меня погибает мама, сестра в блокадном Ленинграде, а я хочу прихода Гитлера! Никакой логики, никакого здравого смысла! Так что с причинами бесперебойности этого процесса ещё следует разбираться и разбираться. Да и давно надо было разобраться! И обнародовать! Но этой проблемы никто не касается – пусть так себе и дремлет, пусть «заспит» себя.
– Разве подневольный труд может быть экономически выгоден?
– А крепостное право? А колониальный опыт?
– Но ведь «Всё для фронта, всё для победы!» – это же не просто был лозунг. Люди работали, себя не щадя, с ног валились…
– Люди с ног валились, но этих же людей карали, если они опаздывали, а если опаздывали на работу на 20 минут, сажали. И человек, поименованный «указником», обязан был работать, и рабочий день уже продолжался куда более восьми часов.
– Он и так не восьмичасовой был. Рабский, подневольный труд всегда менее эффективен, менее продуктивен.
– Безусловно. Но эти простые истины иногда удобно забывать. Народ изъявил свою добрую волю к труду ради победы, да, но это по крупному счёту. На практике же государство считало, что оно вправе людей закабалять. Человек у нас никогда не ставился во главу угла. К человеку как к таковому никогда не было пощады. С него надо было только спрашивать, спрашивать и спрашивать. И наказывать. Разве кто-то относился с уважением к человеку, его взглядам? К тому, что он говорит, полагается разве прислушиваться? Где-нибудь такое зафиксировано? Человек – самое неуважаемое создание. Винтик! Государство никогда не выражало уважения к человеку. Да и сам человек… Некрасова помните? «Люди холопского звания – // сущие псы иногда: // чем тяжелей наказание, // тем им милей господа». А ещё – страх. Мы к 37-му году, даже раньше, со времён раскулачивания да и до него, были просто запуганы! И не только взрослые, но и дети. Ночью родителей забирали, дети не понимали, что происходит, куда увозят маму-папу. А их самих сдавали в детские дома. Нас же учили умиляться Дзержинскому, который ютил беспризорников! То, что с нами произошло, надо рассматривать как единый и плотный, звено к звену, процесс, тогда можно будет уповать и на логику. Но о какой логике можно говорить, если мы же сами после революции первым делом расправились с интеллектом России, не так ли?
– Вы про философские пароходы?
– Безусловно. Интеллект нам не нужен был. И тогда, и позже. Философ Лев Карсавин был на одном из этих пароходов, но после освобождения Каунаса советскими войсками от фашистов он всё равно оказался в интинском лагере. Власти обезопасили себя от непременности разума, ну а тогда что? Гуляй не хочу! Вот и гуляли более чем. О последствиях не думали. А последствия налицо и сейчас.
– Прозвучало слово «страх». Моя мама в начале войны была угнана в Германию и молчала об этом до так называемой перестройки. Как долго не покидал страх вас?
– Меня начали пугать задолго до ареста. Боже мой, сколько было провокаций! Вызывали моих друзей 16–17-летних, таких же, как и я, в НКВД, вопрос ставили так: «Ну, настроение этой девочки нам понятно, у неё арестован отец…» Я была обставлена доносителями, стукачами. Это были не просто молодые люди, которых спрашивали, что я говорила. Нет, я потом на следствии узнала: это были служившие в НКВД. К кому они были приставлены? Ко мне, девочке, которой только исполнилось семнадцать! Зачем, спрашивается, тратились государственные средства на наблюдение за мной? Только затем, чтобы меня арестовать? Уже после ареста с моим страхом произошла какая-то странная метаморфоза – я вдруг в один прекрасный момент перестала бояться.
– От безразличия? Знаете, когда уже всё равно…
– Нет, не от безразличия. Чётко помню, я решила, что со страхом жить не хочу. И не буду. Возьму и брошусь под какую-нибудь машину. Просто так жить не смогу больше.
Конечно, люди были запуганы. А запугивать у нас умели. И как стыдно человеку признаваться, и как больно признаваться, что он может бояться. Чего люди боялись? Жить боялись. Жизни боялись. Им жизнь дана, а они боятся жить! Это хуже – жить и бояться, чем не жить. Пока не дойдёшь до крайности, пока не поймёшь, что выбор есть, и не решишь, что лучше не жить, чем так жить, – боишься. А как дойдёшь до крайности, так страх и уходит.
– Вы, когда садились за написание первой книги, думали, что она будет издана?
– Нет, не думала. У меня просто была потребность рассказать. Для себя даже записать. В какую-то логику ввести, попытаться понять: как ты попал в этот лагерный ад? Пришло время очнуться. Хотелось порядок, что ли, навести в своей голове, в своём сердце, расставить всё по местам. Мне, лично мне, нужен был этот разговор с жизнью. Нет, я и не думала и очень удивилась, что при жизни «Жизнь – сапожок непарный» издали.
– Вы писали эту книгу примерно в то же время, что и Солженицын «Архипелаг…», Шаламов – «Колымские рассказы». Вы шли как бы параллельным курсом. Солженицын, я читал, прятал-перепрятывал рукопись чуть ли не постранично. Боялся не за себя – за рукопись.
– Я никому не говорила, что пишу.
– У вас хороший литературный слог. И «Жизнь – сапожок не парный» и «На фоне звёзд и страха» – это не только документальная, но настоящая художественная литература…
– Принявшись за книгу, я проживала свою жизнь. Хотела я или не хотела того, но молодость меня обязывала проживать. Это не было просто оглядом, холодным обзором или взглядом со стороны. Всё проходило через душу, через сердце, не только через разум. Сама жизнь заставляла подыскивать необходимые слова. А учиться писать? Нет, я не училась. И вообще я ничему не успела выучиться. Как вы понимаете, государство решило, что лучше, если я буду валить лес, рыть землю, чем учиться в Институте иностранных языков или в медицинском, куда я экзамены сдала на одни пятёрки и где говорили, что на Сталинскую стипендию иду.
– Во второй книге дилогии – «На фоне звёзд и страха» – вы приводите тексты писем, отклики на «Жизнь – сапожок непарный». Я заглянул в интернет, и там есть трогательные отзывы, написанные людьми, которых никто не обязывал это делать.
– Я и сейчас получаю много писем. Это бесценные свидетельства того, что мы есть на самом деле. Если люди незнакомые, а сейчас – поразительно – и молодые, совсем молодые девочки пишут, значит, сострадание существует, хотя бы в человеческой потенции нашей, измученной, счастливой – всякой, значит, ещё можно быть! Значит, жизнь не иссякла в своих возможностях, в своём богатстве. В каждый отклик вложено сердце. Во всяком случае, душевный порыв, желание прикоснуться, желание цветок принести, яблочко какое-то. Это бесценные доказательства человечности. Человек хочет что-то тебе послать, возместить, компенсировать то, что государство не компенсирует, и не умеет, и не хочет, и не думает компенсировать.
– Кстати, о компенсации. Года полтора назад в интернете появилась информация о вас, говорящая, что в России узники сталинских концлагерей не получают никаких льгот.
– У меня, как у реабилитированной, есть льгота – какой-то процент в оплате жилья, честное слово, не знаю сколько. Но сказать, что я чувствую заботу, внимание со стороны государства, не могу. Я сейчас уже не со всем по дому справляюсь. А что будет дальше? Мне 93 года, скоро исполнится 94. Исполнится ли? А ощущение, будто ты в эмиграции живёшь, а не на родине. Ужасное ощущение!
– Каждый человек, говорят, на земле находится с определённой миссией. Не думаете ли вы, что эти чудовищные испытания были посланы вам для того, чтобы вы потом рассказали о них людям? Предупредили, как Юлиус Фучик: «Люди, будьте бдительны!»
– Что бы там ни было в жизни, могу сказать: меня не снедала ненависть. Я никогда не оставалась одна и всегда чувствовала защиту. Я люблю людей. Я не могу не любить – меня столько раз спасали. Наверное, вот эта любовь к людям и является рецептом моего долголетия.
особое мнение
Всё началось с Декрета о красном терроре
Петербургский поэт и политзаключённый Николай Николаевич Браун убеждён, что всенародная дата памяти жертв режима должна отмечаться не 30 октября, а 5 сентября. Он инициатор первого организованного в СССР протеста против Декрета о красном терроре, который состоялся 5 сентября 1972 года в 36-м особо строгом политлагере Пермской области, где в то время Браун отбывал срок. Арестованный в 1969 году, он обвинялся в подготовке взрыва Мавзолея В.И. Ленина и в подготовке покушения на Генерального секретаря ЦК КПСС Л.И. Брежнева. А также в распространении своих антисоветских сочинений, в частности стихов по поводу ввода советских войск в Чехословакию. Десятилетний срок по статье «Антисоветская агитация и пропаганда как особо опасное государственное преступление» Николай Браун (не путать с поэтом Николаем Леопольдовичем Брауном, его отцом) отбыл до конца – в Мордовии, на Урале и в Сибири.
–Официальным Днём памяти жертв политических репрессий является 30 октября. Он был установлен Постановлением Верховного Совета РСФСР 18 октября 1991 года за № 1763/1. С тех пор ежегодно по всей стране проходят траурные митинги, люди вспоминают о загубленных жизнях своих родных, о безвинно погибших миллионах репрессированных, о жертвах идеологической нетерпимости. Я же считаю, что день выбран произвольно. Вне связи с историей, началом террора в СССР. Это правозащитное «30 октября» лукаво отводило сознание от жерновов карательной машины к незанятому дню календаря. В отличие от настоящей «политлагерной» даты 5 сентября, которую мы начали отмечать сначала в узком кругу в Мордовии. Но полномасштабно это удалось сделать позже, на Урале, куда я был доставлен большим этапом в июле 1972-го, и продолжить в последующие годы в лагерях и затем по освобождении.
Этот же памятный день связан непосредственно с Постановлением ВЦИК о красном терроре от 5 сентября 1918 года, которое было опубликовано в газете «Известия ВЦИК» 10 сентября того же года. Вскоре оно стало именоваться Декретом о красном терроре. Об этом я впервые узнал за несколько лет до ареста. Встретив ссылку на него где-то в печати, попытался разыскать текст, но даже людям с дипломом «верхнего образованца», как тогда говорили, в Публичной библиотеке газеты того периода не выдавались. Мне удалось переписать текст только в Музее Октябрьской революции. Я перепечатал его на машинке, размножил. Постановление короткое, на треть машинописного листа. Я запомнил его основные формулировки наизусть. Под ним три подписи: «Народный комиссар юстиции Д. Курский», «Народный комиссар по внутренним делам Г. Петровский» и «Управляющий делами совета народных комиссаров В. Бонч-Бруевич». Подпись последнего добавилась позже, при переизданиях. В газете первоначально вместо него была секретарь Фотиева.
О начале красного террора публично объявил 2 сентября 1918 года Яков Свердлов после покушения на Ленина. Постановление было приравнено к Декрету. В тексте, в частности, впервые упоминается термин «концентрационные лагеря»: «…необходимо обеспечить Советскую Республику от классовых врагов путём изолирования их в концентрационных лагерях». Ещё две формулировки: «…обеспечение тыла путём террора является прямой необходимостью» и «…подлежат расстрелу все лица, прикосновенные к белогвардейским организациям, заговорам и мятежам».
День подписания Декрета о красном терроре и должен отмечаться как День памяти жертв политических репрессий.
Расскажу, как был впервые организован День памяти в политлагере № 36, в Кучино, после того, как мы прибыли туда изнурительным этапом в эшелоне, замаскированном под грузовой состав с лесом и углём, в июле 1972-го. Недели через три, в августе, я высказал идею проведения такого Дня памяти. В связи с ужесточением новых режимных правил, по сравнению с мордовскими, люди были очень возбуждены и готовы к проведению любых акций протеста. Но дальновиднее других идею воспринял Михаил Янович Макаренко. До ареста он был директором Новосибирской картинной галереи, собрал немалую коллекцию православных икон, рос без родителей, был «сыном полка».
Как нам удалось это организовать в спецстрогом политлагере, где есть и стукачи, и регулярный обход лагеря надзорсоставом, в том числе по деревянным мосткам «запреток», при недремлющих часовых с автоматами на вышках? Конечно, мы готовились заранее. Пятое сентября был обычным вторником, надо было отработать дневную смену в промзоне и вернуться в жилую.
Самым подходящим местом для проведения Дня памяти, а он должен был проводиться вне поля зрения надзора, оказался недостроенный барак в отдалении от «запретки». Некоторое количество свечей, не больше десятка, удалось тайком пронести в лагерь при свиданиях. Оставалось договориться с теми, кого поставим для наружного наблюдения. Двое должны были прогуливаться неподалёку от вахты, чтобы не дать «ломануться» к нам вероятному стукачу. Наши «сентябристы» в недостроенный барак заходили по одному, по двое, заранее. Сговорились с помощниками, чтобы на расстеленную на полу барака простыню было высыпано три ведра песка, образовавшие холм. Молча дождавшись, пока надзорсостав обойдёт лагерь по «запретке», и получив сигнал-отмашку наших постов, начали. Регламент нашей встречи был определён в полчаса. Как было условлено, одна самая крупная специально полученная нами с воли свеча была зажжена нами на вершине песчаного холмика в память о всех погибших. Другие, чуть ниже, вокруг, свечи меньшего размера – за погибших в каждой нации. (В этом мероприятии – событии! – приняли участие шесть национальных общин: русская православная, две украинские – православная восточная и греко-католическая западная и три прибалтийские: литовская, латвийская, эстонская.) Начинали сгущаться сумерки, но заслонки из фанеры и чьего-то одеяла не должны были дать заметить снаружи свет внутри барака. Михаил Янович обратился ко мне, чтобы я, как представитель русской православной общины, сказал о том, почему именно день 5 сентября духовно и молитвенно нас объединяет и чему мы противостоим в нашей борьбе. Я и сейчас не могу вспоминать об этом без волнения. Нас собралось 24 человека, выступили представители всех общин…
С 1972 по 1975 год примерно в том же составе День памяти отмечался нами в 36-й зоне, откуда эта традиция получила распространение. В апреле 1976-го я был этапирован на север Томской области, и там стали отмечать День репрессий с сентября…
Самое странное во всей этой истории то, что преступный Декрет о красном терроре до сих пор так и не отменён…