Роман Виктюк: «Сегодня место поэта пусто»
Знаменитый режиссёр считает, что в современном «приземлённом» обществе нет места полёту духа
Знаменитый режиссёр считает, что в современном «приземлённом» обществе нет места полёту духа
С 1 по 4 ноября в Петербурге пройдут гастроли Театра Романа Виктюка, которые завершит премьера спектакля «Несравненная». На сцене Консерватории имени Н.А. Римского-Корсакова расскажут реальную историю певицы Флоренс Дженкинс, ставшей фантастически популярной, несмотря на… полное отсутствие голосовых данных. В чём же её секрет?
– Роман Григорьевич, признаюсь, я не понимаю, почему Флоренс Дженкинс прощали её бесталанность? Ведь в ней не было даже внешнего обаяния – достаточно грузная, не очень красивая женщина, лицом похожая на Оскара Уайльда…
– Не соглашусь с вами, Дженкинс была фантастически харизматична. И её обожали за смелость, искренность, эксцентричность и невероятную внутреннюю свободу. Она же на всю жизнь сохранила в себе непосредственность и искренность ребёнка! В 65 лет могла пошить себе шёлковое белое платье, прицепить фанерные крылья и так выйти на сцену. У неё не возникало даже мысли, что она может выглядеть смешно, нелепо. Она пела, а остальное для неё не имело никакого значения. Приходя в студию (Дженкинс сумела даже выпустить несколько своих пластинок, которые впоследствии были тиражированы на CD. – Прим. ред.), она никогда не проверяла аппаратуру. Она лишь спрашивала: «Вот здесь встать?» А записав, говорила: «Спасибо, это было гениально», и уходила.
– Но, Роман Григорьевич, неужели вы оправдываете непрофессионализм? Тема, кстати, сегодня крайне актуальна – кто угодно может выйти на сцену и сказать: «Я пою искренне, как ребёнок!»
– Нет! Этими, сегодняшними, про которых вы говорите, – движет только расчёт. Есть подлинное, и есть имитация. Сегодня в обществе шоуцентризма имитация оказывается важнее подлинного, и тот Олимп, на который с таким трудом взбираются нынешние звёзды, на самом деле из позолоченной фанеры. Они-то знают истинную цену этому фальшивому Олимпу, но изо всех сил убеждают себя, что это и есть успех. А Дженкинс не нужны были ни деньги, ни успех, она служила музыке, а не расчёту. Она всю жизнь отказывалась от Карнеги-холла. И только за месяц до смерти согласилась спеть в первом зале мира.
– Если не ошибаюсь, вы первый, кто дал мужчине возможность примерить образ этой женщины. Почему?
– Потому что, на мой взгляд, ни одна артистка не может полностью раскрыться, допустить кого-либо в те заводи своей души, в которых есть то подлинное, что словами не определить. Это может только мужчина.
– А если бы была жива Фаина Раневская?
– Я с ней работал, поэтому могу ответить за неё. Она бы не согласилась никогда, так как не владела пластикой: не включала вибрации тела, голоса, это было не её. А вот абсурдные, гротескные образы ей удавались великолепно. Вы видели, как она играла самогонщицу? Живьём?
– Нет, увы...
– А я видел! И «Деревья умирают стоя», и «Дальше – тишина», этот знаменитый спектакль с Ростиславом Пляттом, в котором она, по сути, со всеми нами прощалась. И в каждом миге она видела себя со стороны, осмелюсь сказать, глазами Пушкина.
– Невозможно забыть выражение её глаз в сцене прощания…
– Вы мне говорите! У неё были глаза, которые тебя пронизывали настолько, что врать было нельзя. Она чувствовала фальшь моментально, если человек имитировал обожание её или – что ещё хуже – обожание собаки.
– А-а-а, её любимого Мальчика!
– Да, и больше этого подхалима не бывало в её доме ни-ког-да! Фаина Георгиевна расхаживала по квартире в невообразимых носках и в длинном пальто, на котором повсюду была собачья шерсть. И не дай бог было обратить внимание на эти шерстинки – всё, до свидания! И представьте только себе, мне она доверила выгуливать Мальчика, эту ленивую, откормленную собаку, которая не то что не любила, а ненавидела выходить из дома… В общем, про Раневскую я могу рассказывать часами.
– Я ведь вспомнила о Раневской, потому что к ней применимы те эпитеты, которыми вы наделили Дженкинс, – «смелая, искренняя, эксцентричная и невероятно внутренне свободная».
– Да, но в отличие от Дженкинс, Раневская познала трагедию нереализованности. У меня была мечта, чтобы Фуфа (по одной из легенд, так её прозвал когда-то внук подруги за вечное пыханье папиросой «Беломорканал». – Прим. ред.) сыграла Могильщика в «Гамлете». Вы бы видели, с каким сиянием в глазах она посмотрела на меня, когда я ей об этом заикнулся. И она тут же начинает говорить от лица Могильщика, человека, который напоён вечностью. Она не играла его, она была им в те краткие минуты. Но когда Юрий Завадский (главный режиссёр Театра им. Моссовета. – Прим. ред.) согласился и на «Гамлета» и на Фуфу в роли Могильщика, этого не допустила Вера Марецкая. Она отрубила: «Этого не будет ни-ког-да!»
– И Раневская не вступала в борьбу.
– Она понимала, что не имеет права воевать. Вы знаете, что в 1919 году её отец и сестра эмигрировали в Париж? Так вот, когда спустя годы Раневская оказалась во Франции с гастролями, она встретилась с сестрой. Но что это была за встреча! Они ходили с двух сторон Елисейских полей и молчали. Целый день. Потом Фаина Георгиевна мне рассказывала: «Я слышала всё, что говорила сестра, и я ей отвечала». И вдруг Театр им. Моссовета снова едет в Париж, в гастрольной афише «Дядюшкин сон», где у Раневской нет дубля. Но она узнаёт, что Марецкая не едет во Францию. И тогда Раневская решает уступить ей своё место, приходит к Завадскому и говорит, что плохо себя чувствует, что ложится в больницу и в Париж никак не может поехать. На следующее же утро была назначена репетиция, на которую Марецкая пришла со знанием текста. Что хотите думайте, но Раневская не сложила оружие, это было её средство выживания. Потому что если бы она боролась за Париж, у неё не было бы спектакля «Дальше – тишина». А Марецкая запомнилась как актриса, которая на трибуне кричала в защиту Сталина. Такова была форма защиты Марецкой, у которой два брата были сосланы в Сибирь, где и погибли. Раневская на трибуну не лезла, она защищалась юмором.
– Вот почему о Дженкинс пишут пьесы, а о Раневской нет?
– Я вам объясню: у нас сегодня место поэта пусто. И беда не в том, что нет поэта, беда в том, что он никому не нужен. Поэтому ни Фаина, ни целый ряд столь же удивительных людей не нужны.
– Я помню ваш страстный монолог по поводу спектакля «Фердинандо», который, в отличие от вас, все ставят в духе реализма, не понимая любовной тоски, заключённой в пьесе.
– Да! Общество сегодня приземлённое, оно требует записи действительности, а любовь и сумасшествие любви – это есть полёт духа. Кто сыграет Раневскую, которая была влюблена в Пушкина и, чуть что, обращалась к его посмертной маске, которая лежала у неё в одной из комнат под стеклом? Кто передаст её тоску, её одиночество? Её неприятие всех этих «вытянутых лилипутов», которые её окружали (такое прозвище Раневская дала Завадскому; надо отдать должное Завадскому, он шутку великой Фуфы воспринимал с юмором. – Прим. ред. ) Тайна любви и тайна сумасшествия никому не нужны. Поэтому и тайна Фаины никому не нужна…
– Но весь мир ездит, скажем, в Испанию, чтобы приобщиться к красоте барселонского храма Саграда Фамилия. Значит, им нужна не только «запись действительности»…
– Но это же внешняя красота. И из-за того, что уходит внутреннее, люди обращаются к камням, потому что камни тоже способны говорить. Ведь как бы люди ни хотели стать носорогами, спрятать своё сердце за толстой шкурой, у них это всё равно до конца не получается.
– Скажите, Роман Григорьевич, а в Петербурге камни тоже говорят?
– Конечно. Знаете, как я говорю о вашем городе? Что поставлена грандиозная декорация, а спектакль, соответствующий этой декорации, не состоялся до сегодняшнего дня.
– А как же Серебряный век?
– Этот спектакль оборвала революция. Так же, как потом «спектакль», которые поставили обэриуты. Когда Даниила Хармса в августе 41 года арестовали, в его комнате на улице Маяковского остался чемодан с рукописями. Яков Друскин (философ, литератор. – Прим. ред.), умирая от голода, приполз туда и спрятал архив друга – он верил, что Хармс вернётся. Когда в 60-е годы стало ясно, что этого не случится, Друскин, наконец, открыл чемодан и начал печатать рукописи. Кто знает, как бы развивалась наша культура, если бы Ахматова, Пастернак, Гумилёв, Цветаева были бы посвящены в эстетику обэриутов. Ведь Хармс со своими единомышленниками придумал особый способ взаимоотношения поэта и власти, поэта и общества – не борьбы, а защиты в юморе, в абсурде. Помните это хармсовское: «… потом из окна вывалилась третья старуха, потом четвёртая, потом пятая. Когда вывалилась шестая старуха, мне надоело смотреть на них, и я пошёл на Мальцевский рынок, где, говорят, одному слепому подарили вязаную шаль». Никакой логикой объяснить эти строчки нельзя, но в них есть ощущение времени.
– Почему сегодня не используют эту форму защиты?
– Потому что для этого требуется жертвенность и вера, которой сегодня нет. Как-то Малевич сказал обэриутам: «Эй, дети, пойдите и попробуйте опрокинуть эту цивилизацию, которая нас поглотит». Я не пророк, но у меня есть надежда на молодое поколение. Кто знает, может, им удастся опрокинуть цивилизацию, которая забыла, что в мире существует нечто иррациональное, что гораздо важнее, чем весь этот реализм с его бытовыми подробностями.